Потом он в своем синем мощном автомобиле вез нас над Веной, где были какие-то увеселительные заведения, мы выходили и смотрели сверху на город. Он очень быстро ездил и много пил. Уже в Америке я узнал, что он разбился на машине. Насмерть.
Это, конечно, частная судьба, господа, я рассказал о ней только потому, что не делю выходцев из СССР на русских и евреев. Все мы русские. Привычки, всеразъедающие привычки моего народа въелись в них, и, может быть, разрушили. Во всяком случае, по себе грустно знаю, что русские привычки не приносят счастья.
Так я не останавливаюсь с ними у отеля, а иду в свой номер. О чем с ними говорить – об их несчастьях, о том, как они устают, работая на такси, или еще где. Недавно выдав им «Общий привет!» я проходил мимо них в Нью-Йорк. Какой-то новый парень, по виду грузинский еврей, или, скорее всего, натуральный грузин, замаскировавшийся под еврея, чтобы уехать, крикнул мне вдогонку: «А ты что, тоже русский?»
– Я уже забыл, кто я на самом деле, – не останавливаясь, сказал я.
Возвращаясь часа через два обратно, я опять проходил мимо них уже из Нью-Йорка. Тот же усатый и чернявый сказал обиженно, увидев меня: «А ты что, разбогател, что не хочешь остановиться, поговорить». Это меня рассмешило, я засмеялся, но все же не остановился, чтобы не давать повода для знакомства. У меня и без того слишком много русских знакомых. Когда сам находишься в хуевом состоянии, то не очень хочется иметь несчастных друзей и знакомых. А почти все русские несут на себе печать несчастья.
По какой-то подавленной тоске во всей фигуре их можно узнать со спины. Почти не общаясь с ними, я всегда узнаю их в лифте. Подавленность – основная их примета. Между первым и 16-ым этажом они успевают заговорить с вами, узнать, не будут ли давать к двухсотлетию Америки.всем новым эмигрантам поголовно американское гражданство, может быть, попросят сочинить петицию президенту по этому поводу. На хуй им гражданство, – они сами не знают.
Или разговор может принять противоположное направление:
– Слыхал, в октябре впускать будут?
– Куда впускать? – спрашиваю я.
– Ну как куда, в Россию. Пилот-то удрал из СССР на истребителе, теперь нас обратно запустят, чтобы уравновесить, понимаешь? Один удрал, а две тысячи пустят обратно. Две тысячи хотят обратно. А половина заявлений начинается с того, что люди просят прямо с самолета отправить их в лагерь, что они хотят отсидеть за свое преступление, за то, что они уехали с Родины. А ты не собираешься назад? Тебя еще как возьмут, я слышал, тебя опять и в «Правде» и в «Известиях» пропечатали?
– Да уж давно это было, еще в июне, – говорю я. – Из лондонской «Таймз» кусок перевели, да и тот извратили. Нет, я не собираюсь, мне там делать не хуй. Да и стыдно возвращаться. Засмеют. Я не поеду, я никогда не иду назад.
– Ты еще молодой, – говорит он. – Попробуй, может пробьешься.
– А я поеду, – продолжает он тихо. – Я, понимаешь, там впал в амбицию, слишком много о себе возомнил, а вот приехал, и увидел, что ни на что не способен. Покоя хочу. Куда-нибудь в Тульскую область, домишко, рыбки половить, ружьишко, учителем в сельскую школу пристроиться. Здесь ад, – говорит он. – Нью-Йорк – город для сумасшедших. Я поеду, довольно я здесь помыкался. Свободы у них тут ни хуя нет, попробуй что на работе смелое скажи. Без шума вылетишь, тихо.
Он работал, в основном, мыл посуду в разных местах. Получает анэмплоймент, 47 долларов в неделю. Живет на Весте в восьмидесятых улицах, в отеле он был у приятеля.
– В шахматы играешь? – спрашивает он меня, прощаясь.