Получается, так же как и мой. Это нас сблизило.
Медленно приблизился, зашёл со стороны окна и глянул на мою, заголённую спину.
– Ни хрена себе! Да здесь…
– Чё там?
– Сильно. Полосы, и кое-где кровянка.
Я и сам чувствовал, что там кровянка, но хотелось посмотреть.
Зеркало, старое и годами засиженное мухами, висело на стене, рядом с этажеркой. Как оно там было прикреплено к той стене, я не знаю, но, при попытке его снять, оно легко хрустнуло и раскололось надвое. Нижняя половинка выскользнула из моих рук и плашмя брякнулась на голый пол. Осколки разлетелись по всей комнате. Многие блестяшки шмыгнули под диван, из которого уже давно торчали противные, острые пружины.
– Всё. Теперь он меня точно убьёт. Убьёт….
Фофель уже был возле двери и что-то мямлил, отворачивая глаза. Ему, видите ли, срочно нужно домой. Сучёныш.
Хотя, причём тут он. Злость на него лезла из меня только за то, что бить будут снова меня. Хоть бы один раз досталось ему, хоть бы разочек. Возможно, я бы даже пожалел его. Нет, это уж слишком!
Отчим, и, правда, только, что не убил, но охаживал с удовольствием, с нескрываемым наслаждением.
Мать, никогда не лезла, а тут не вынесла, – заступилась. За это сразу получила такого тумака, что кровь носом шла до самого вечера. Хлюпала.
Изладив всю работу, отчим аккуратно весил арапник на специально вбитый крюк. Ногой откатывал меня ближе к дверям, чтоб не вонял, так как к этому времени я успевал оправиться и по большому, и по маленькому. Садился к столу.
Ногти на его широченных пальцах были чёрные, с синеватым отливом. Он их никогда не стриг. Сами отламывались, или отгрызал зубами и плевался во все стороны. Так вот, закончив воспитательные мероприятия, садился к столу, брал остатки чёрствой булки хлеба и вдавливал свои ногти в эту булку, отламывал огромный кусок. Улыбался гадко, показывая железные зубы, ехидно улыбался.
– Хлеб, это тело… этого, как его. Вообщем, нельзя резать, понял?!
Я, как мог, кивал головой, хотя понять ещё ничего не мог. Просто от страха кивал. Торопливо кивал головой, в которой что-то гудело и слышался вой матери.
Отчим запихивал себе в пасть этот огромный кусок и начинал энергично перемалывать его широкими, лопатообразными зубами. Я неотрывно следил за ним, надеялся, что вот сейчас, вот, вот он поперхнётся, подавится этим куском и тут же брякнется на пол и издохнет. Подёргается малость, и издохнет. Я так хотел этого, так надеялся. Но он молотил и молотил кусок за куском, пока хлеб не кончался. Потом вставал, черпал ковшом воду из ведра и взахлёб пил. И снова не захлёбывался. Ни черта с ним не делалось. Ни черта! А так хотелось, уж так хотелось, чтобы он издох.
Первый раз мы с Фофелем решили бежать из дома, когда нам было по десять лет.
Отчим на четвереньках ползал по комнате, торкался головой в ножки стола. Что-то мычал, – совсем пьяный. Матушка, раскинувшись, похрапывала на диване.
Пока протрезвеют, пока хватятся. Надо бежать.
Мы даже не успели на поезд сесть. Было лето. Мы устроились в привокзальном парке, на широкой скамейке. Лежали, сидели. Мы мечтали. Не знаю как Фофель, но я даже не ощущал, что это мечты. Я воспринимал всё, о чём мы говорили, как неизбежность, которая обязательно сбудется. Да, да, я не сомневался, что мы сможем добраться до севера и там обязательно найдём своих отцов. А как же иначе. Зачем же тогда бежать из дома, если не быть уверенным, что найдёшь своего отца.
У меня в рюкзаке лежала недоломаная булка хлеба и металлическая кружка. У Фофеля ничего не было, только ложка алюминиевая в кармане. Что он собирался хлебать?