Я был в отчаянии.
– Когда вы меня принимали, – напомнил я, – я был на два года моложе. Вы могли бы это заметить тогда.
Козинцев озадаченно почесал затылок.
– Тоже верно, – согласился он. – Что ж поделаешь? Черт с вами, учитесь!
Нетрудно догадаться, что к этому времени я совершенно забыл о том, что когда-то мечтал стать моряком, и мне до смерти хотелось учиться в Институте кинематографии…
После окончания института все мы, ученики Григория Михайловича, продолжали поддерживать с Козинцевым теплые, сердечные отношения. Он всегда оставался для нас учителем. Он следил за нашими судьбами, писал нам письма, где разбирал достоинства и недостатки созданных нами лент. Мы всегда знали, что в Ленинграде живет строгий, но добрый судья наших произведений. И когда в мае 1973 года Григорий Михайлович скончался, каждому из нас показалось, что какая-то «отцовская нить», связывающая нас с собственной молодостью, оборвалась. Несмотря на то, что все мы уже немолоды, у каждого из нас возникло ощущение сиротства.
Однажды осенью сорок шестого года на четвертый этаж с трудом поднялся и, задыхаясь, вошел в аудиторию очень старый, как нам казалось тогда, человек. (Через два года, когда его не стало, мы с изумлением узнали, что умер он всего-навсего пятидесяти лет от роду.) Это был Эйзенштейн. Тот самый Сергей Михайлович Эйзенштейн, живой классик, чье имя уже овеяла легенда. Он пришел читать нам теорию режиссуры.
С Эйзенштейном у нас сразу же установились простые отношения. Со студентами он разговаривал как с равными. В нем не чувствовалось никакого превосходства, никакой фанаберии. Он не пытался подавлять своей эрудицией, кстати, поистине колоссальной. Этот всемирно известный человек оказался настолько прост, что чувствовал себя среди нас как среди сверстников, среди единомышленников. Несмотря на больное сердце, Сергей Михайлович был необычайно подвижен, легок, весел, часто острил. И никто не испытывал ни священного трепета, ни неловкости, ни смущения. Его очень любили и встреч с ним ждали.
Иногда занятия по режиссуре мы проводили на квартире Сергея Михайловича. Эйзенштейн любил, когда студенты приходили к нему домой. В его маленькой трехкомнатной квартире на Потылихе (дом этот снесен) не оставалось ни одного квадратного сантиметра, не заполненного книгами. Книжные полки – во всех комнатах, в коридоре, в ванной, в туалете. Заработанные деньги он тратил на пополнение библиотеки.
Целую стену занимали тома с автографами, подаренные ему авторами. И Чаплин, и Синклер, и Драйзер, и Джойс, и Цвейг, весь цвет литературы XX века был представлен на этих стеллажах.
Я много раз бывал у него дома и совершал с помощью уникальных книг увлекательные экскурсии – то в эпоху Возрождения, то во французский импрессионизм, то в древнегреческое искусство.
Именно Эйзенштейн научил меня понимать красоту живописи и привил любовь к ней.
Благодаря Сергею Михайловичу я пристрастился к собиранию книг. Это были, конечно, в буквальном смысле попытки с негодными средствами. Кроме стипендии я ничего на книги потратить не мог. Но тем не менее Сергей Михайлович таскал меня по букинистическим магазинам, знакомил с букинистами, открывал передо мной мир старых книг, редких изданий, мир удивительный и интересный.
Эйзенштейн, понимая, что втравил меня в дорогостоящую затею, совершал поступки, которые знающим его людям покажутся неслыханными: он дарил мне книги. Для Сергея Михайловича добровольно расстаться с книгой было равносильно подвигу. До сих пор у меня хранятся монографии о Тулуз Лотреке, о Домье, о Дега с его дарственными надписями. Но больше всего я ценю сценарий «Иван Грозный». Он преподнес мне его в 1947 году, в ноябре месяце, и сделал такую надпись: «Какой год! 800 лет Москвы, 30 лет революции и 20 лет Эльдару!»