– Tu ne perds pas le temps[31], – подмигнул ему Этьен. Плотный, коренастый, воплощение уверенности и силы, он двигался по перрону, то и дело предупреждая:

– Attention! Attention![32]

Николай с маргаритками в руках выглядел вполне счастливым. Шум, солнце, запахи кухни из привокзальных буфетов, крики «Поберегись!», снующие люди – вся эта земная картина, такая простая, обыденная, возвращала в реальность. Вокзал – самое духовное место на земле, потому что здесь, а не только в церкви или соборе, появляется надежда, и неважно, пункт отправки это или прибытия. Такой неожиданный вывод сделал Эспер, посмотрев на вокзальные часы:

– Все хорошо, укладываемся. Через час примерно, или чуть больше, приедем, – сказал Этьен, усаживаясь за руль. – Поехали.

… До Ванва оставалось километров десять, когда Жиль Матте перестал кашлять. Навсегда. Ему не хватило всего-то десяти километров до спасительного госпиталя, чтобы, быть может, прожить еще десять лет. В последние минуты он, уже изрядно ослабевший, перевернувшись на живот, содрогался в конвульсиях. Его рвало так, будто он разлагался заживо. Эспер, находившийся с ранеными в кузовном отсеке, подносил воду, просил потерпеть – все тщетно. Солдат Матте затих. Эспер перевернул умершего на спину, заботливо прикрыв шинелью. Несколько помедлил, прежде чем закрыть лицо – осунувшееся, строгое, с приоткрытым ртом. Эта деталь особенно ужасала, вводя в заблуждение: казалось, что сейчас Жиль закричит, заговорит, может, даже засмеется. За считаные секунды лицо превратилось в маску, на которой застыли последние человеческие эмоции: отчаяние и злость. Василий смотрел на происходящее безучастно, видя смерть в ее последовательности детально, готовясь к тому, что, возможно, ему не хватит пяти километров. Но тогда оставалось еще пять километров жизни и сейчас казалось, что это немало. Николай заплакал единственным глазом, произнеся лишь:

– Прощай, друг.

Нос под твердой повязкой захлюпал, и Эспер прикрикнул:

– Прекрати! Тебе нельзя! А если швы разойдутся!

Этьен, остановив автомобиль, поднялся в кузов. Потрогав еще чуть теплый труп, крепко выругался в адрес проклятых бошей, вздохнул, заметив с сожалением, что Жиль, скорее всего, умер от слабости, и в Мишле его точно спасли бы. Затем, прочитав короткую молитву по-французски, скомандовал:

– Едем!

Когда наконец подъехали к Мишле, пред ними предстала картина ирреальной идиллии. Мирно, уютно, все было похоже на некую мизансцену из довоенного спектакля. Госпиталь окружал парк, в котором особенно чувствовалась весна с ее классическими признаками: нежная свежая зелень деревьев, щебетание птиц. Выздоравливающие пациенты валялись на траве, слышался смех, звучал граммофон. Кто-то подпевал по-французски: «C'est la valse brune»[33]. Чуть дальше, на полянке, стоял стол с самоваром, вокруг на скамейках сидели французы, русские. Медсестра сосредоточенно читала «Ле пти паризьен»[34], иногда переводила то, что, по ее мнению, солдат точно не могло расстроить. Те вздыхали облегченно: наши держатся. «А что там, в России? Что пишут?» Медсестра пожимала плечами: «Ничего».

Не могла же она рассказать, что Временное правительство не намерено возвращать русские бригады на родину, что война, порядком надоевшая после многих поражений, вызвала гнев во французской армии. Что французские солдаты бунтуют, но репрессиям подвергают их, а не бездарных генералов. Что правительство Франции, встретившее с такой помпой красавцев из России, теперь не знает, как от них избавиться, опасаясь после февральской революции волнений в русских дивизиях. Что новость об отречении царя повергла офицеров в состояние некоторой растерянности, что грядут перемены, еще более трагичные, для тех, кто совершил изнурительное морское путешествие из России во Францию. Обо всем перечисленном можно было лишь догадываться по тревожным сообщениям, но пока пациенты пребывали в неведении, наслаждаясь весной и покоем.