Долго разглядывая свое обезображенное лицо, гладя швы, повязку все еще забинтованного глаза, Николай дотронулся до торчащего под бинтами кончика носа, а потом, собрав весь свой природный оптимизм, вздохнул и впервые произнес ту самую успокоительную фразу:

– С лица воду не пить.

Эспер навещал его, подбадривал. Калинников не унывал:

– Митька, друг, про горбуна рассказывал. Как его звали-то? Урод такой был, забыл, как звали…

– Квазимодо? – подсказал Эспер.

– Может, и так. Митька страсть как книжки любил. Мать, бывалыча, его ищет, а тот спрячется и сидит цельный день, пока братья в поле. Митька мне говорил про этого-то, горбатого урода. Дескать, в цыганку влюбился. И она им не побрезговала. Так, думаю, и на мою долю цыганочка найдется, – морщась от боли, смеялся, обнажая крепкие зубы.

Надо отметить, что Калинников, на удивление медсестрам, больше интересовался не своей внешностью, а тем, что творилось на фронте. Узнав, что французы после поражения Нивеля забунтовали, он впервые задался вопросом:

– Они за себя воюют, а мы за кого?

Отречение царя, случившееся месяцем раньше, солдаты встретили с некоторой растерянностью. Тем не менее, выслушав объяснения офицеров, приняли присягу Временному правительству. Но сомнения в компетентности генералов усилились. Сначала зароптали французы, а позже недовольство распространилось и на русские бригады.

И вот тогда пациент, приунывший было, оживился и стал чаще просить зеркало. Может, медсестра какая-то приглянулась, может, весна в нем заговорила, но только обрадовался «русский Квазимодо», узнав, что его транспортируют в Париж для последующих операций у специалистов. Дивизионный врач Рейтборже решил: парень молодой, надо его отправить в столицу, там врачи с именем, вылечат! Этого-то самарского паренька, вынесенного с линии огня, беспомощного, полуслепого, и должен был доставить Эспер Якушев в бывший отель «Карлтон».

* * *

– Прибыли! – весело сказал Эспер, открывая дверцы кузовного отсека. – Как вы? Держитесь?

Василий и Жиль молчали, переезд давался им тяжело. Лишь неугомонный Калинников выдавил из себя знакомое:

– Са ва, – и, подумав, добавил: – Са ва тре бьен[25].

В Реймсе их ждал санитарный поезд-микст, то есть с вагонами для лежачих и сидячих раненых. Погрузка прошла относительно быстро и слаженно. Врачи, медсестры, снабженные многочисленными инструкциями, успевали сортировать пассажиров. Тяжелые и легкие, направленные на реабилитацию, не должны были находиться вместе во избежание моральных страданий для тяжелораненых.

После коротких переговоров Эспер убедил врача-координатора поместить всех в один вагон, который можно было бы назвать «микст» по степени поражения человеческого тела. Глядя, почти бесстрастно, на это средоточие боли, он вдруг ужаснулся жестокости своих мыслей: «Все они – калеки. Страдают и будут страдать, впадая в гнев, ярость, мучаясь от бессилия, обвинять генералов, требовать для них наказаний. Будут разрушаться, гнить заживо. Истязать своих близких, делая их несчастными, будут спиваться. Зачем их спасать? Сострадать им, зная последствия?» То, о чем он думал, было настолько кощунственным, нехристианским, черствым, настолько бесчеловечным, что иначе, как помутнением рассудка, было невозможно объяснить. Внезапно нахлынувший приступ тоски, незнакомой и непонятной, окончательно сбил с толку.

– Эспер, а у тебя подруга есть? Француженка небось? Ты мужик хоть куда. Мне-то вот теперича что делать? Где искать? – Николай, утомившись веселить вагонную публику, загрустил.