. Считай и не трогай меня, ясно?

Он стоял и слушал – простой, растерянный и очень светлый, как в тот раз, когда хотел починить резаную руку. Железо в его глазах таяло, не сменяясь жалостью. Хороший был человек, но здесь, в моем доме, лишний, и потому я по-волчьи гнал его прочь.

– Это из-за Петра, – тихо сказала мать, – умер Петр-то, вот он все и бросил.


Шесть лет назад я сидел на подоконнике в нашем подъезде. Там всегда хорошо читалось – за хлипкими квартирными дверьми говорили, кашляли, гремели посудой. Мимо ходили люди, большие и малые, с собаками и без. Они скользили как тени, словно их вовсе нет. Наплывали и исчезали снова, а я оставался на своем насесте, смотрел сквозь них и думал… Ну это если книжка оказывалась дельной.

По чести говоря, к десяти годам все дельное в детской библиотеке я уже вычитал. А во взрослую меня не записали. Никто не верил лохматому мальцу с дешевым ранцем. Куда ему, понять ничего не сумеет, а вещи казенные попортит. Конечно. Мои слабомозглые сверстники превращали учебники в хлам, а внешне я от них ничем не отличался. В книжном тогда работала злая тетка, действительно злая, иначе не скажешь. Книг она в руки не давала, на вопросы отвечала лаем, и я презирал ее, как и многих других отсталых теток.

В тот вечер мне досталась обманка. Называлась она звучно, но внутри оказалась насквозь гнилой. Половину текста я просто не понял, и вовсе не потому, что не хватало мозгов. Страницы липли друг к другу, пахли пылью и плесенью, листать их было противно. Дом дышал как обычно – глубоко и спокойно, на верхних этажах шаркали, курили, говорили о чем-то простом. А я злился, жалел потраченного времени и видеть никого не хотел. Особенно его, мрачного дядьку из сорок шестой. Но он встал рядом и выпялился из-под очков на мой неудачный трофей. Спросил:

– Как тебе?

– Дрянь какая-то. – Я швырнул книжку на подоконник.

Дядька гадливо подцепил ее, покачал в воздухе, будто взвешивая, и согласился со мной:

– Пожалуй, да.

Очки у него были старые, в толстой коричневой оправе, волосы с проседью. На плаще темнело пятно – такие, падая, оставляют беляши из домовой кухни.

– Иди-ка за мной. – Он мотнул головой и, чуть прихрамывая, стал подниматься по лестнице.

Сам не зная зачем, я поплелся следом. Двери обдавали нас вскриками реклам и детским ревом. Там, за ними, грели щи, стирали, смотрели новости и ложились спать. И только за сорок шестой дверью стояла тишина. Мрачный дядька жил один, и телик его помалкивал в хмуром ожидании.

Он поковырял ключом в замке и приоткрыл темную щель. Я почти шагнул в эту щель, позвали же как-никак, но дядька толкнул меня в плечо:

– Жди здесь.

Пока я размышлял, обижаться или нет, дядька появился снова.

– На, – он сунул мне тонкую книжицу страниц на двести, – осилишь до завтра, приходи, поговорим. А нет – и ладно, через мать передашь.

Я осилил.

Так началась моя новая пятилетка – рваная, трудная и очень, очень короткая.


Петр Николаевич, тот самый дядька, много работал, и виделись мы довольно редко. Может, потому разговоры наши, долгие и ясные, так запоминались. Горела лампа, бледная, с зеленым абажуром, свет ее резал сумерки неровными ломтями. В одном ломте – очки, в других – бумаги, исписанные мелко и невнятно, чернильница, желтоватые пальцы с папиросой. И сквозь все ломти – дым, сизый, завитый аккуратными кольцами. Жесткое кресло язвило обивкой, но вертеться в нем я боялся, только поднимался над сиденьем и тут же падал обратно. Копчик ныл, ноги немели, но я оставался в комнате и терпел, пока Петр не бросал: «Уходи».