Он слышал, что Муравьев – писаный красавец, черноволосый, черноглазый, с бронзовым чистым лицом, умеющий великолепно говорить и, судя по успехам под Гатчиной и в Киеве, умеющий неплохо воевать.

Когда Муравьева бросили на румынский фронт, он собрал остатки разбитых русских подразделений, создал из них более-менее боеспособный кулак и назвал это разношерстное формирование довольно выспренне – «Особая армия по борьбе с румынскими олигархами».

Речи, которые Муравьев произносил во время своих грозных походов, как правило, заканчивались угрозой, что он обязательно «сожжет Европу».

Еще знал Тухачевский, что до войны, в тринадцатом году и в начале года четырнадцатого, Муравьев любил появляться в дорогих ресторанах Санкт-Петербурга вместе с высокой глазастой негритянкой, имевшей умопомрачительную фигуру, и пил вместе с нею дорогое французское шампанское в количествах немереных» Шампанское это поставляли царскому двору, но часть его, естественно, попадала в рестораны.

Негритянку гвардейского полковника Муравьева Санкт-Петербург – ныне Петроград – помнил до сих пор.

Вот, пожалуй, и все, что знал о Муравьеве Тухачевский – примерно столько же, сколько знал и Каппель, и от того, как поведет себя Муравьев – вот странное дело, – зависела судьба и того, и другого.

Путь от Сызрани до Ставрополя-Волжского Каппель проделал на коне. Наломался. Кроме того, он, как и Тухачевский, подхватил от не вовремя расчихавшегося полковника Синюкова инфлюэнцу – мерзкую штуку, способную вывести из состояния равновесия кого угодно. Каппель потел, плавал в горячей одежде, ощущал себя червяком, которого решили сварить; земля перед глазами дергалась, никак не могла удержаться на одном месте, болезненно кренилась то в одну сторону, то в другую, раскачивалась, и никакие лекарства не помогали.

Полевой доктор Никонов, появившийся в группе после Сызрани, накормил Каппеля какими-то горькими, пахнущими дробленым мелом порошками, потом сдернул с головы офицерскую фуражку и вытер ладонью блестящую лысину;

– Тут, ваше высокоблагородие, такое дело: что принимай порошки, что не принимай – один лях. Если будете принимать – выздоровеете через семь дней, если не будете принимать – проболеете целую неделю.

Каппель в ответ усмехнулся, ничего не сказал, отпустил лысого доктора-шутника, покачал головой, то ли осуждая его, то ли, наоборот, приветствуя такой грубоватый, мужицкий юмор.

На станции под Ставрополем-Волжским Каппель вновь перебрался в штабной вагон, походил по нему, дивясь дорогой отделке, бронзе, покрытой особым, похожим на лак, французским составом, из-за которого бронза не требовала чистки, мягкому плюшу, и, не выдержав, отрицательно покрутил головой.

– Не могу, – сказал он, – не могу ездить в таком вагоне.

– Отчего же? – озадаченно поинтересовался Синюков. – Вы командуете крупной группировкой, у вас сейчас под началом как минимум – бригада плюс приданные подразделения со своим хозяйством – артиллерия, подрывники, кавалерия… Скоро, наверное, и флот подтянете. Вам положен такой вагон. Штабной. – Полковник неведомо кому погрозил пальцем. – Он просто необходим.

– Слишком роскошный, – пожаловался Каппель, – и, кроме того, уж очень напоминает дамский будуар. Не могу я из дамского будуара командовать боем. Не привык…

– А если посдирать все эти цацки? – Синюков поддел ногтем трехрожковое бра, прикрученное латунными шурупами к стенке вагона. – А?

– И что прибить на их место? Железные подсвечники, позаимствованные в каком-нибудь трактире? Нет. Жалко этакую красоту рушить. Пусть она существует сама по себе, а я буду существовать сам по себе. Подвернется подходящий вагон, попроще – я в нем поселюсь. А этот… – Каппель красноречиво развел руки в стороны, – этот – нет.