Варгиз опять взял книгу и стал рассматривать серую обложку, на которой был изображен красный иммиграционный штамп и фотография мужчины: брови сведены, углы губ опущены.
На фото автор изображен, спросил Варгиз, Гроссшмид?
Да.
Какой грустный человек, сказал Варгиз. Вы знаете, вы чем-то похожи. Вы случайно не родственница?
Нет, нет, конечно, нет. Разве я грустная?
Нет, я не это имел в виду. Просто что-то в лице. Черты. И общая задумчивость.
Я заметила, что Варгиз волнуется. Он согрелся и скинул пальто на спинку стула. На его лбу даже выступили капельки пота, и он, положив книжку обратно на стол, вытер пот носовым платком. Настоящим полотняным носовым платком, какие были у нас в детстве, а не бумажной салфеткой.
Только из-за писателя, спросил Варгиз и прищурился, как будто хотел сказать: «Я знаю, подруга, что ты мне о чем-то недоговариваешь». Я действительно недоговаривала о чем-то, но, чтобы объяснить это, мне потребовался бы месяц, или год, или, может быть, целая жизнь, и Варгиз все равно бы не понял – думала я, – потому что он не оттуда, он из другого мира, и он ничего не поймет про Советский Союз, который его так интересует.
Гроссшмид писал, что любить возможно только на родном языке, сказала я.
В каком смысле?
В смысле, что невозможно влюбиться в женщину, с которой вы говорили в детстве на разных языках. Вы, например, тоже думаете, что можно любить только на родном языке, спросила я Варгиза.
Потом, когда я вспоминала этот разговор, я спрашивала себя, вызвала ли я все, что произошло впоследствии, именно этим вопросом: вы думаете, что можно любить только на родном языке? Из всех вещей, которые я в тот момент могла рассказать Варгизу о Гроссшмиде – о странных романах, где герой не произносит ни слова, о том, что Гроссшмид запретил печатать свои книги, пока Советы не выведут войска из его страны, о том, что он в изгнании выстрелил себе в висок, или даже о том, как Малкин рассказал мне об этом (Малкин рассказывал, что за десять лет собрал более сотни таблеток фенобарбитала и других пилюль, которые останавливают сердце, – если Малкин-гель окажется ошибкой, то он последует примеру Гроссшмида и употребит все эти таблетки в городской гостинице, он уже выбрал номер, в этот номер он иногда приводит женщин, ему нравится проводить с ними ночь в гостиничном номере, зная при этом, что однажды он вернется сюда, чтобы растолочь фенобарбитал в миске со сметаной и сказать этому миру адьё) – я выбрала слова «любить можно только на своем языке».
Я не знаю, зачем я заговорила об этом. Может ли быть, что уже тогда, сидя на полосатом диване и рассматривая книгу, я любила Варгиза? Нет, это было невозможно, я до него даже еще дотрагивалась, я чувствовала только холод, который исходил от него, и запах его одеколона, я видела, как быстры его глаза. Но я подумала, тогда, на диване, в кафе, похожем на большую бочку: из всех, кто стоял тогда на бастионах, Варгиз подошел именно ко мне. Он выбрал меня. Я была избрана.
Нет, сказал он. Что за тупой национализм – любовь по знанию родной речи. Я вообще не считаю, что надо так сильно ценить родной язык. Вот в Индии почти пять сотен языков, но ради национального единства мы часто говорим и пишем по-английски. Когда я пишу о проблеме голода, мне важнее донести мою мысль до миллиарда человек, чем поддержать язык моей деревни. Каким бы красивым он ни был.
И вы могли бы полюбить кого-то на чужом языке, спросила я.
Конечно. Ведь любящие – тут он поднял палец, как будто готовился произнести сентенцию, – они говорят друг с другом на языке ангелов. Вернее, они хотели бы на нем говорить, если бы его знали. Но, не зная, они безуспешно ищут слова и пытаются выразить невыразимое. И замолкают.