Семечки все от первоклашек до выпускников носили в школу, грызли бесшумно на уроках и громко на переменах. Учителя грызли их в учительской, а как вытерпливали сорок пять минут преподавания без лузганья, сказать трудно. Наверное, у всех учителей в  институтах был предмет по укреплению  силы воли и психологического самоконтроля.


  На центральном базаре было пять длинных рядов, покрытых сверху досками  и толью, чтобы уберечь продавцов от солнца, дождя и снега. За ними стояло единственное монументальное здание с четырьмя входами и огромными окнами. Это был самый главный павильон – мясной. А из пяти крытых рядов один полностью оккупировали продавцы семечек. Ряд был длиной метров в сто, но торговцы стояли друг к другу так плотно и сплоченно, что издали напоминали заградительный отряд, сквозь который без повреждений мог прорваться только военный танк или трактор С-80.


Базарные семечки существовали для иногородних, местных бедолаг без родственников в деревнях, для школьников, студентов учительского института и медицинского техникума. Сюда же бежали служащие из разнообразных контор, которым никак нельзя было появляться на работе с мешочками или кульками.  Они покупали по паре стаканов, засыпали семечки в карманы и потому делали на базар по три-пять рейсов за день.


Все остальные горожане считали унижением покупать на базаре любимый продукт питания, что могло истолковываться случайно встреченными знакомыми как отсутствие надежных, бесперебойных источников поставки семечек прямо с плантаций. Кстати, если сгрызть сразу пару стаканов семян подсолнуха, поджаренных на масле, да подсоленных, то с виду пустячное мероприятие вполне могло заменить обед из трёх блюд. Настолько калорийны эти маленькие волшебные зёрна.


Фирменный кустанайский обряд обожествления подсолнечника и его семян, он же – народная традиция и почти священная  часть культуры местного бытия сейчас потеряли знаковость свою и колоритный шарм. Недавно летал я на могилу отца, а потом на машине брата долго ездил по родным памятным местам. Мало чего узнавал, путался в новостройках и просто выл в безжалостно обновленном центре города. Но понимал, что инициаторов прогресса провинции и доведения её внешне до подобия мегаполисов можно только отравить всех разом и оставить город в его старом уюте и первозданности. Но тут же догадывался, что инициаторов-активистов пришлют новых, а город всё равно додолбят-таки до красивой безликости.


Но меня потрясло не столько издевательство архитектурное, сколько исчезновение той греющей душу прелести, которую являли собой семечки на улицах, тетки с ящиками, полными неповторимых  ливерных пирожков, веселые  продавцы, залётные дети гор,  делающие пушистую сахарную вату и старьевщики на лошадях с телегами, которые объезжали окраины и собирали тряпьё.


  На нашу Ташкентскую улицу со свистом, улюлюканьем и прибаутками в пятидесятых годах раз в неделю врывался седой цыган Харман на гнедой кобыле и увешанной воздушными шарами телеге. Он всегда останавливал кобылу на углу возле маленького сквера, давал ей из телеги хороший комок какой-то травы, а потом садился на свои мешки и орал со всей дури:


– Я лихой цыган Харман. У меня большой карман. В том кармане все твоё! Приноси сюда старьё!


Пацаны малые и девчонки из трёх ближних кварталов его давно ждали и когда кобыла, фыркая, вылетала из-за угла, начинали хлопать в ладоши и выстраиваться в очередь. Все были с мешками и хозяйственными сумками, набитыми выпрошенным у родителей рваным и мятым тряпичным барахлом.