Наблюдать имперские гербы и чужеземные надписи на телах советской детворы было неловко, но что поделаешь.

Пространство бывшей церкви было щедро отделано деревянными завитушками в золотой краске, и льющийся из арочных окон свет играл на позолоте, разбрасывая вокруг россыпи желтых бликов: по детским телам и лицам, по свежеструганым нарам, по некогда кухонному, а теперь уже операционному столу, по белому халату фельдшера и по тряпичной загородке в алтаре, за которой прятался фельдшерский топчан.

– Я, между прочим, полное право имел сойти с маршрута, – угрюмо сообщил Буг, как только они оказались в лазарете.

Так точно, кивает Деев устало. Имел.

– И от этого права не отказываюсь! Не подписывался я один целый санаторий заменять. Лежачим только и место в санатории! С кухарками, диетсестрами, няньками и врачами-профессорами.

Опять кивает Деев: так точно, принял к сведению.

– И потому ставлю условие: все мои требования выполнять неукоснительно. Ответственности за больных на себя не беру, все они – на твоей совести, внучек. Но помочь – попробую.

Соглашается и с этим Деев.

– Для начала выдай молока. И яиц побольше, для гоголь-моголя. Масла пока не прошу, посмотрим, как желудки работают. Если есть рыбий жир, выдай и его, начну давать по капле. И мяса, конечно, постного – белок истощенному организму жизненно необходим. Еще мыла мне хозяйственного и парафина – пролежни смазывать.

Морщится Деев, а нечего делать – кивает. Мол, выдам, конечно, выдам. Скоро.

– Мне сейчас нужно! Их же кормить восемь раз в сутки, а лучше чаще. Нет молока с яйцами – выдай, что имеешь, из спецпайка.

Молчит Деев и даже не кивает уже. Не признаваться же, что никакого спецпайка нет и в помине, а на кухонном складе в достатке лишь отруби да подсолнечный жмых. Про парафин с мылом – и говорить нечего.

– У тебя что, и мяса нет? – не верит фельдшер. – И муки, и сметаны? Нет рыбы? Нет какао или шоколада? Сахара, на худой конец? Никакого спецпитания – нет?

Это когда ж ты последний раз видывал шоколад со сметаной?! – хотелось Дееву закричать. Обычные люди уже и слов таких не помнят, не то что вкуса! Что ли, ты прямиком с луны в эшелон свалился?! Но не закричал, сдержал себя.

– Как же ты их взял, внучек? – Буг смотрел на Деева, будто впервые видел. – На что надеялся? Чем кормить собирался – духом святым?

– Давай мы им пока пшена нажуем, – предложил Деев.

– Что ж ты за дурак такой? Ты же их всех, считай, уже убил. Сам убил.

Надо было, значит, в приемнике их оставить умирать?! Где рубль в неделю на ребенка?! Где сплошное спецпитание – пыль мельничная да овсяная шелуха?!

– В деревнях так сосунков кормят, – настаивал Деев. – Мелко-мелко зубами перетрем и сплюнем в рот каждому.

– Могильщика из меня решил сделать? – Буг расстегнул пуговицы белого халата, а пальцы-то не слушаются, еле справляются. – Не выйдет. Я лечить привык, а не хоронить. Я схожу – на следующей же станции.

– Нет, – покачал головой Деев. – Не сходишь. Потому что я тебе все добуду. Шоколад не обещаю, а масло и яйца – наверное.

– Еще и хвастун! – справившись наконец с пуговицами, Буг вытащил из-под операционного стола свой чемодан и начал складывать туда халат; складывал аккуратно, но белые рукава никак не желали умещаться в фанерные недра – выпрастывались упрямо, не давая закрыть чемоданную застежку.

И тут раздается сдавленный смешок: хихикает мальчуган, что все это время бездумно пялился в потолок; и теперь продолжает пялиться, не меняя выражения лица и даже не разжимая губ, а откуда-то из утробы его несутся еле слышные звуки. Смеется не над взрослыми, а чему-то своему, потаенному. За это Деев еще утром дал ему прозвище Тараканий Смех. Разговаривать мальчик уже разучился, а смеяться – еще нет.