А год назад Девлет Гирей перешёл через Оку, обманом обошёл русское войско, все его главные заставы и быстро двинулся к Москве. И защитить её было уже некому. Обошёл их крымский царь, обошёл и в прямом, и в переносном смысле.
– Что скажешь, Фёдор Васильевич? – обратился Одоевский ко второму своему воеводе, когда татарина увели.
– Полон не берут. Налегке идут. А стало быть, передвигаются куда быстрее, чем с награбленным.
– То-то и оно, что быстрее и что полоняничными обозами не обременены.
Вскоре очередь дошла и до атамана:
– А ты что думаешь, Ермак Тимофеевич? Ты, атаман, татарина лучше нашего должен знать. Как думаешь, хитрит башлык?
– Не похоже. Он видел, как порубали его людей.
– Так что же?
Ермак заговорил не сразу, давая князю понять, что вопрос он задал непростой, что, не подумавши, вряд ли на него ответишь.
– Татары, княже, всегда за полоном на Русь приходили. А теперь полон им не нужен… Значит, есть цель поважнее.
Не желалось Ермаку разговор этот разговаривать. Незачем ему, казаку, было думать о том, о чём должны болеть княжеские да боярские головы. Вымолвишь что-нибудь не то, что приятно княжескому уху, и слово твоё полетит по ветру, подобно шумной и вздорной птице сороке, и долетит до царёвых ушей. А Грозный царь, сказывают, во все дела вникает и, коли что не так и не по нём, на расправу крут и скор. Вот и Никита Романович напрасно в своём полку эту боярскую думу затеял. Наговорят сейчас с три короба, а потом из коробов тех, кому ни по́падя, вытряхивать начнут, да перетолковывать, да выворачивать с лица наизнанку. А потому атаман старался больше помалкивать. Помалкивать да слушать. Не ступай, собака, в волчий-то след…
Не было свободы вольным казакам в царском войске. Туда ни ступи, того не смей, что ни молви – не твоего ума дело. Котёл, и тот порой становился скудным, и не только в постные дни. Казаки скучали от безделья, роптали. Одним хотелось обратно на Дон, другим на Переволоку, третьим на Волгу и Яик. Отовсюду каким-то неведомым образом приходили вести и сманивали казаков, туманили глаза, мутили даже крепкие умы. А больше всего буйные головушки тосковали по вольной воле, по большим рекам, по степи. Трудно было унять эту тоску, которая родилась вместе с казаком. А тут ещё царь задерживал обещанную плату за поход, и ясное осознание того, что платить им государю нечем, пуще прежнего усугубляло тоску по воле. Война в Ливонии выгребла казну дочиста, нечем было платить ни казакам, ни стрельцам, ни пушкарям большого наряда[2]. И атаман, сам измаявшийся в ожидании вестей от своей сторо́жи из Заочья, думал: поскорее бы в дело. Пристыли сабли к сафьянным ножнам. Плечо казацкое от безделья зажирело, шея в панцирь не вмещается.
Ермак кивнул воеводе и, когда тот наклонился к нему, сказал:
– Пошлю-ка я, княже, одну полусотню в разъезд на отмель в верховья, а другую в усть Протвы. Думаю, раз такое дело, – и он кивнул на дверь, куда только что увели башлыка, – татары уже нашли броды и вот-вот могут навалиться, захватить переправы.
– На бродах и перелазах стоят наши крепкие заставы, – отмолвил Одоевский. – А вот ежели бы ты, атаман, прошёлся со своими полусотнями вдоль тракта. Да туда-сюда походи по лазному пути. Посторожи там до вечера. Послушай. Кого прихватишь, мигом волоки сюда.
Наказ воеводы был атаману по душе. Пускай казачки разомнутся. Погоняют своих зажиревших в безделье коней да и свои туеса растрясут, мигом мысли короче станут…
Через час он уже скакал по утрамбованному галечнику вдоль реки и посматривал на засеку. Сотни шли на юг, к Алексину. Алексин стоял на высоком холме по правую руку по течению Оки. И до него казакам оставалось версты две-три, когда передовую сотню, в которой ехал Ермак, догнал есаул, оставленный при лагере и коше