.

В этом смысле Французская революция была попыткой догнать лидеров коротким путем – попыткой построить нацию чужаков, создав мир братьев. Согласно Эрнесту Геллнеру, “Просвещение было не просто светским продолжением и воплощением Реформации. Оно стало попыткой нереформированных понять природу их отставания в свете успехов, достигнутых реформированными. Philosophes были аналитиками французской отсталости”[103]. Франция – единственная европейская нация без освященного и неоспоримого национального поэта; единственная нация, чей национальный герой – рациональный Человек. Она – тоже племя, разумеется, с “прародителями галлами” и культом национального языка, – но серьезность ее гражданских обязательств уникальна в Европе. Рабле, Расин, Мольер и Гюго не смогли сместить Разум и вынуждены были – с большими для себя неудобствами – уживаться с ним и друг с другом.

С тех пор Англия и Франция представляют собой две модели национальной государственности: строительство собственного племени чужаков во главе с собственным бессмертным Бардом или борьба за полное и окончательное преодоление племенного строя. Английский путь к национализму был всеобщим первым выбором. Перед старыми “ренессансными нациями” с готовыми современными пантеонами и золотыми веками (Италия Данте, Испания Сервантеса, Португалия Камоэнса) стояла лишь меркурианская (“буржуазная”) половина задачи; новые протестантские нации (Голландия, Шотландия, Дания, Швеция и, возможно, Германия) могли не спеша искать подходящего барда; всем остальным пришлось воевать на двух фронтах и, когда приходилось туго, прибегать к французскому варианту. Романтизм был возрождением Ренессанса и порой лихорадочного сочинения библий. Тем, кто трудился в тени уже канонизированного национального божества (Вордсворту и Шелли, к примеру), пришлось довольствоваться статусом полубогов; перед другими все дороги были открыты. Новые романтические интеллигенции к востоку от Рейна выросли в атмосфере “ненависти к самим себе”, поскольку родились в эпоху заката христианского универсализма и быстро обнаружили, что принадлежат к бессловесным, единообразным и неизбранным племенам (а возможно, и к незаконнорожденным государствам). Петр Чаадаев говорил за всех, когда сказал о России:

Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем, без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя… Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума, а все, что досталось нам от этого движения, мы исказили.

Слова его, по выражению Герцена, прогремели как “выстрел, раздавшийся в темную ночь”, и вскоре все проснулись и взялись за дело. Гете, Пушкин, Мицкевич и Петефи стали национальными Мессиями при жизни и были официально канонизированы вскоре после смерти. На свет появились новые современные нации: несомненно избранные, а значит, бессмертные, готовые взяться за Историю вообще и Век Меркурианства в частности[104].

Евреи, которые хотели жить в мире равных и неотчуждаемых прав, должны были присоединиться к одной из таких традиций. Чтобы стать членом нейтрального сообщества, необходимо было принять национальную веру. Большинство евреев так и поступили, причем в гораздо больших количествах, чем те, кто принял христианство, потому что признание Гете Спасителем не казалось вероотступничеством, а смена культурной принадлежности была более осмысленным и достойным актом, чем крещение. После победы национализма и установления национальных пантеонов христианство стало формальным пережитком или частью национальной мифологии. Можно было быть хорошим немцем или венгром, не будучи хорошим христианином (а в идеально либеральной Германии или Венгрии религия в традиционном смысле стала бы частным делом, “отделенным от государства”), но нельзя было быть хорошим немцем или венгром, не поклоняясь национальному канону.