Миссис Арчер, поняв, что это намек на то, что гнедые у дверей уже стучат копытами, поднялась с торопливыми изъявлениями благодарности. Миссис ван дер Лайден торжествующе сияла улыбкой Эсфири, ходатайствующей перед Артаксерксом,[25] но ее муж протестующе поднял руку:

– Не за что благодарить, дорогая Аделина, совершенно не за что. Таких вещей не должно быть в Нью-Йорке, и не будет, покуда это в моей власти, – произнес он с царственной снисходительностью, провожая родственников к дверям.

Два часа спустя каждому стало известно, что четырехместное ландо с С-образными рессорами, в котором миссис ван дер Лайден выезжала подышать воздухом в любое время года, видели у дверей старой миссис Минготт, где был вручен большой квадратный конверт; и что вечером в Опере мистер Силлертон Джексон смог подтвердить, что конверт содержал карточку с приглашением графини Оленской на обед к ван дер Лайденам в честь прибытия на следующей неделе их родственника, герцога Сент-Острея.

Некоторые молодые люди в клубной ложе обменялись при этом объявлении улыбками, взглянув в сторону Лоуренса Леффертса, – небрежно развалясь, он сидел впереди, подергивая свои длинные светлые усы, и авторитетно заявил, когда сопрано умолкло:

– Никто, кроме Патти,[26] не должен пытаться петь «Сомнамбулу».[27]

Глава 8

Весь Нью-Йорк сошелся на том, что графиня Оленская «потеряла свой блеск».

В первый раз она появилась здесь в детские годы Ньюланда Арчера очаровательной девочкой лет девяти-десяти, о которой тогда говорили, что она «достойна кисти художника». Ее родители вместе с ней путешествовали по Старому Свету; оба они умерли, и ее тетка, Медора Мэнсон, такая же «странница», взяла девочку и вернулась в Нью-Йорк с намерением начать «оседлую жизнь».

Бедняжка Медора время от времени становилась вдовой и после этого всегда возвращалась в Нью-Йорк, «чтобы начать оседлую жизнь» (каждый раз во все более и более дешевом доме, с новым мужем или с приемным ребенком, но через несколько месяцев она неизменно рвала с мужем или ссорилась со своим подопечным и, избавившись (с неизменным убытком) от дома, снова пускалась в странствия. Поскольку мать ее была из Рашуортов, ее последний брак привел ее в стан сумасшедших Чиверсов – и Нью-Йорк сочувственно смотрел на ее чудачества. Но когда она вернулась со своей маленькой осиротевшей племянницей, чьи родители пользовались общей любовью, даже несмотря на свою дурацкую страсть к путешествиям, все очень сожалели, что ребенок попал в такие руки.

Каждый старался проявить участие к малышке Эллен Минготт, хотя ее смуглые румяные щечки и густые кудри создавали вокруг нее атмосферу веселья, которая казалась не совсем подходящей для ребенка, должного еще носить траур по родителям. Одной из странностей Медоры было безразличие к американским законам траура, и, когда она сошла с парохода, семья ее была шокирована тем, что ее траурная вуаль была на несколько дюймов короче, чем у ее золовок, а уж малышка Эллен и вовсе была похожа на цыганенка-найденыша в своем шерстяном малиновом платьице с янтарными бусами.

Но Нью-Йорк так давно примирился с выходками Медоры, что только несколько старых дам покачали головами при виде безвкусного наряда малышки Эллен; вся остальная родня была покорена ее веселым расположением духа и ярким румянцем. Это была бесстрашная малютка вполне в семейном минготтовском духе – она атаковала взрослых дерзкими вопросами, шокировала замечаниями, которые доказывали ее, так сказать, развитость не по годам, и обладала диковинными талантами – танцевала испанский танец с шалью и пела под гитару неаполитанские любовные песни. Под руководством своей тетушки (вообще-то в настоящее время ее имя было миссис Торли Чиверс, но, получив разрешение папы римского на дворянский титул, она снова стала называть себя по имени первого мужа маркизой Мэнсон, видимо потому, что в Италии его было легко переделать в Манцони) Эллен получила дорогое, хотя и беспорядочное, образование. Она занималась рисованием с натуры (что было дотоле неслыханно!), а музицировала так, что могла исполнять партию фортепиано в квинтете с профессиональными музыкантами.