Посмотрим, как это происходит.

Боккаччо, когда он начал «Декамерон», он начал с описания чумы. Это чудное описание чумы было взято из древнего описания чумы же в Греции.

Для чего это надо?

Это видно из послесловия Боккаччо.

Чума смыла все предрассудки и даже правила, и писатель собирает начисто.

Он может выбирать начисто, он может сам выбирать затруднения из множества затруднений в их истинности: он хозяин.

Необходимость писателя начинать с того, чем он жил, чем он был, что из него не могла бы выбить даже чума.

Начинаю с «Капитанской дочки».

Я вставляю туда рассказ об эпиграфах, для чего это сделано, как это сделано.

И этот рассказ имеет прямое отношение к другому рассказу, я его условно называю «Метель». Вместе с автором.

Чего же добился этот автор?

Он как бы взял другого автора, прекрасного очеркиста Аксакова, описание метели, реальной картины, но такой картины, новой, которая прежде не описывалась.

Он сам замечает, что это прежде было написано в таком-то журнале, там-то и там-то.

В «Метели» есть два рода людей.

Один барин, он боится.

И правильно боится.

И возчики-мужики.

Вот тут, в этом втором рассказе, появляется «Метель» Толстого.

Это хладнокровие в бедствии, переоценка бедствия, она дана у Толстого в той вещи, которую мы выделяем, в его сне: он возвращается к себе домой.

Нет никакого бедствия, есть Ясная Поляна, и мы, читатель, почти узнаем пруды Ясной Поляны.

Причем эта вещь, как мы покажем, связана с бытием самого Толстого и с воспоминанием о прошлой литературе.

«Метель» написана человеком, который много понял, прочитав «Капитанскую дочку».

Дело в том, что как эпиграфы к «Капитанской дочке», так и история «Метели» – это история поиска точки зрения, —

– я скажу иначе:

– поиски изменяющейся точки зрения на изменяющийся мир.

У Пушкина и у Толстого.

Посмотрим, какие тут сделаны подробности.

Реалистические подробности, которые как будто неожиданно обогащают вещь, но должны свидетельствовать о реальности, не книжности.

Реальности существования элементов – в их столкновении.

Эти элементы по-разному сказываются в литературе.

В старой русской литературе автор сталкивал уже написанные вещи, освященные традицией.

Мы могли бы сказать, что это напоминает латинские центоны – стихи, составленные из чужих стихов; центоном называлась одежда, сделанная из кусков разного качества; центон потом обернется комедией дель арте, неожиданной-ожиданной, потому что она опять-таки зависит от традиций.

Но мы не будем на этом останавливаться.

Все идет в работу.

То наблюдение, которое сделал путешественник в «Метели», – спокойствие занятых, людей – ямщиков, спокойствие людей, воюющих с метелью, оно запомнится Толстому. Это спокойствие солдат «Войны и мира» и спокойствие Кутузова.

Я ухожу далеко, но книга называется «Энергия заблуждения».

Писатель, великий писатель, работает словами, созданными до него, происшествиями, созданными до пего, образами, созданными до него, но он волен – потому что он все переосмысливает.

Кутузов неожидан.

Его поведение неожиданно.

Каждое литературное произведение – это новый монтаж мира, новая неожиданность, новое появление.

И вот после такой работы, после написания сперва очерков «Набег», «Рубка леса», появляется система очерков, которая является новостью, как бы подсказанной «Записками охотника»: я говорю о книге Толстого, говорю о «Севастопольских рассказах».

Вот так, покамест я, как путеводитель по музею или по городу; он объясняет, почему кривятся улицы, тут когда-то была стена, теперь вот ворота, поэтому улица изогнута, а за стеной, там тоже изогнуто, но это уже холм, изгиб стены повторяет изгиб улицы; изгиб улицы повторяет изгиб холма.