– Не думаю, чтобы бомбили Иерусалим. Здесь все-таки мусульманские святыни.

– Знаете, перспектива бомбежки Тель-Авива тоже как-то мало радует.

– Конечно, конечно! – Он смутился. – И потом, у нас тут горы, а газ, как вам известно, стекает и стелется понизу.

– Да, я что-то читала, – сказала я.

* * *

Первые недели эмиграции казались тяжелой болезнью – брюшным тифом, холерой, – с жаром, бредом, да не дома, на своей постели, а в теплушке бешеного поезда, мчащегося черт знает куда. Между тем деятельно занимались делами: отстаивали в нужных очередях к нужным чиновникам, получали пособия, сняли квартиру в приличном районе – правда, религиозном, да шут с ним, какая разница, даже любопытно… Вот только воду приходилось кипятить в кастрюльке. Наш новый эмалированный чайник сгинул в чудовищной пучине шереметьевской таможни.

Соседи слева подарили нам холодильник, который явно был старше, чем Страна. Он никогда не отключался, поэтому скалывать лед, выползавший из морозильной камеры, можно было только ледорубом.

Соседка справа в первый же вечер занесла мне халат и израильский флаг. Флаг был стираным, халат – тоже. Сын настаивал, чтобы флаг был немедленно вывешен на нашем балконе.

Едва мы заволокли чемоданы в пустую квартиру и вдохнули запах только-только высохшей побелки, зазвонил телефон.

– Семейство Розенталь? – спросили гортанно в трубке.

– Нет, – ответила я по-русски и, спохватившись, исправилась: – Ло.

В трубке еще что-то спрашивали, я торопливо перебила заученной фразой:

– Простите, я не говорю на иврите… – и повесила трубку.

В тот же день съездили на благотворительный склад и привезли оттуда полную машину рухляди: несколько колченогих стульев, две тахты, диван с чужой ножкой, длиннее остальных трех, раскладушку – и огромный обшарпанный канцелярский стол, в котором недоставало трех ящиков. В единственном ящике этого стола я обнаружила записку на русском: «Не забудь полить цветок»… Поезд все мчался, мчался – куда? зачем? что будет со всеми нами? Дети каждый день выпрашивали три шекеля, и ошалевшие от здешних супермаркетов, бегали за жвачками.

Мы же почти перестали говорить друг с другом, оба умолкли, даже не жались один к другому, как перед отъездом из России, когда тревожно было расстаться на час. Я подозревала, что и Борис болеет этой неназываемой болезнью…


В первую ночь мне приснился сон об иерусалимских банях. Я мылась там вместе с «досами», так называли здесь ультраортодоксов. И как в прежних своих тягостных снах о метро, я была абсолютно, до неприличия раздетой. Хасиды сурово отводили от меня взгляды и яростно намыливали на себе лапсердаки и шляпы. Колебались пейсы, которые светская публика именует «блошиными качелями».

Я проснулась и спросила Бориса:

– В Иерусалиме есть бани?

Он подумал, сказал:

– Вероятно. В каких-нибудь отелях… Вообще, бани – это не еврейская забава.

– Почему? – спросила я.

– Возможно, мы всегда предчувствовали тот жар, спаливший половину нации, ту страшную парную…

Бешеный поезд все мчался, мелькали какие-то пейзажи за окнами – средиземноморские, дивные, картинные: «Как, вы не были еще на Мертвом море? – вот где потрясающе красиво!»… Температурный бред тифозного больного: где я? где я? пить… «Это называется у нас хамсином, – приветливо объясняли мне, – нужно пить как можно больше».

В первую субботу зашли к нам доброжелательно улыбающиеся соседи, подарили Борису талит и пригласили в синагогу. Вернувшись после трехчасовой молитвы, он повалился на тахту с поломанной ножкой и сказал: для того, чтоб быть евреем, нужно иметь здоровье буйвола, боюсь, мне уже не потянуть…