В этой скромной келье она не только императрица, но и женщина, с прихотливыми чувствами, с непостоянным сердцем. Впрочем, Екатерина Алексеевна не без основания могла гордиться тем, что она в первую очередь императрица-женщина и лишь потом – женщина-императрица. Разум всегда властвовал у нее над чувствами.

– Итак, господа, – после длительной паузы начала Екатерина, – в Турции война, кровь проливается, смерть разгуливает, а мы вот тут сидим да кой-кому косточки перемываем.

– Смею ласкать себя надеждой, мадам, – торопливо проглотив цукерброд, сладким голосом проговорил Елагин, – что война расширит пределы вашей империи и…

– Гений войны, – подхватил Строганов, – повергнет к вашим священным стопам все Черное море. А в нем… рыбы, мадам, рыбы!.. На всю Россию хватит!

– Ты все шутишь, Александр Сергеич, а мне, право, не до шуток. Ведь пять лет воюем…

– Но, матушка! Но, всеблагая! – воскликнули оба гостя. А Строганов сказал:

– Надо бы, Екатерина Алексеевна, к регламенту ваших вечеров добавить: «Входящий, не омрачай чела своего глубоким раздумьем».

– Да, ты прав, Александр Сергеич, – сделав над собой усилие, вновь оживилась Екатерина.

2

– Ты, Перфильич, извини меня и не злись, – сказала царица подобревшим голосом. – Как ты со своим костыльком управился по столь высоким нашим лестницам? – и она указала глазами на толстую с серебряным набалдашником трость его.

– О всеблагая, – складывая молитвенно руки и наклонив крупную голову к правому плечу, воскликнул Елагин. – Я воспарил в сию тихую обитель на крыльях Мельпомены и Терпсихоры.

– Я думаю, что тебе помогали все девять муз, а десятая на придачу – Габриэльша… Великий ветреник ты, Перфильич, неисправимый ферлакур. Я чаю, ты восхищен своей Габриэльшей выше меры.

– Это не есть восхищение ума, Екатерина Алексеевна, но восхищение сердца, – слегка грассируя, произнес Елагин.

– Охотно верю. Но страсти наши всегда против разума воюют, – с притворной застенчивостью улыбнулась Екатерина. – А столь прилежное восхищение сердца иногда в ногу ударяет, и человек с того разу начинает на костыльках ходить.

Елагин, комически состроив виноватую мину, распустил пухлые губы и пожал плечами, а Строганов, прикрыв рот рукою, сипяще захихикал.

Великосветскому миру, падкому на всякие слухи о любовных шашнях, было известно, что пожилой лоботряс и селадон Елагин по уши втюрился в красивую итальянскую певицу Габриэль. Много было смеху и пересудов, когда узналось, что жестокосердная оперная дива, желая поиздеваться над влюбленным в нее Елагиным, принудила его сплясать вместе с ней веселый танец. Тучный, неуклюжий, как бегемот, да к тому же и подвыпивший, директор оперы Елагин, исполняя каприз подведомственной ему дамы сердца, проделав несколько бравурных па с припрыгом, вывихнул себе ногу и на целый месяц слег в постель.

Екатерина разгневалась на Габриэльшу, но не ради ее коварного поступка с Перфильичем, а потому, что эта певица, перезаключая контракт на следующий театральный сезон, заломила с дирекции неслыханную годовую плату в десять тысяч пятьсот рублей, тогда как на содержание всей оперы отпускалось двором всего семнадцать тысяч в год.

Екатерина улыбнулась смеющемуся графу Строганову и, повернувшись к Елагину, спросила его:

– Послушайте, Иван Перфильич, а верно ли, будто бы, когда вы сказали Габриэльше, что-де в России столь огромное жалованье только фельдмаршалы получают, Габриэльша будто бы тебе ответила: «Ну так пусть ваши фельдмаршалы и в опере поют». Правда сие или вымысел?

Да, это была правда. Но Елагин с деланным возмущением, пристукнув тростью об пол, не задумываясь, возразил: