Рядом что-то тихо зашевелилось. Он повернул голову, с удивлением вглядываясь в темноту. Что это? Разве он не один? Не один, под огромным звездным небом, со своей тоской?

– Фанни, вы не спите?

Шорох перешел в шепот:

– Нет, я не сплю, Абрам Викентьевич.

– Что с вами? Вам приснился дурной сон?

– Нет, я не спала. Я, – всхлипнула она, – я знаю. Это вы для нее серьги взяли. – Она громко заплакала, как-то по-детски ловя воздух старыми, мокрыми губами. – Я все знаю. Я давно знаю. Еще весной. Я не хотела вам говорить. Но я больше не могу, не могу, не могу.

Он наклонился к ней, протянул руку и коснулся ее голого, горячего плеча. И от этого давно забытого прикосновения сердце его вздрогнуло от нежности и жалости.

– Фанни, Фанни, – в отчаянии зашептал он. – Простите меня. Я негодяй. Я разорил, ограбил вас, Фанни, слушайте. Это еще не самое страшное. Может быть, завтра нас выгонят отсюда на улицу. Как мы будем жить? Я даже не знаю, смогу ли я вас прокормить. И ваша музыка. У вас не будет рояля, Фанни.

Слезы потекли по его дряблым щекам. Он прижался к ее плечу, ища у нее спасения.

– Фанни, я так несчастен. Простите меня, простите.

Но она, не слушая его, всхлипывала:

– Я еще весной знала. И когда вы в Биарриц уехали. Я все молчала, все молчала.

Их слезы, смешиваясь, текли по подушке. Фаннина теплая рука обняла его шею.

– За что? За что? Разве я не была вам верной женой? Разве я не любила вас все эти двадцать лет?

– Я даже не знаю, может быть, вам придется работать. Поймите, у меня ничего не осталось.

– Так любила. Так люблю. За что? И на кого променяли?

Он не слушал. От ее плеча, от ее мягкой руки шло с детства знакомое тепло.

Опухшие от слез веки тихо закрывались, опухшие от слез губы тихо шептали:

– Простите, Фанни, простите.

Уже не было отчаяния и не было боли. Стало тихо, спокойно, легко. Ему казалось, что он лежит рядом уже не с Фанни, не с женой, а с бабушкой, накрывшись ее клетчатым платком, пахнущим корицей и луком. И не Фанни вздыхает и всхлипывает над его ухом, а бабушка поучает его монотонным голосом:

– Человеку врать нельзя. У человека голова маленькая. Он соврет и забудет. Вот лошадь, у нее голова большая. Ей врать можно.

3

Кромуэль спрыгнул с трамвая и завернул за угол. И сразу увидел среди золотых осенних лип розовый дом. Он был маленький, двухэтажный, с широкими окнами и террасой.

Сердце Кромуэля сжалось, будто в этом розовом доме его ждало несчастье.

«Не ходить? Вернуться?» – смутно мелькнуло в его голове.

Но это продолжалось только минуту. Он взялся за калитку и взволнованно и радостно взглянул на окно во втором этаже, на ее окно. За этим окном она ждет его. Он позвонил. Прислуга открыла дверь.

– Барышня дома? – спросил он.

Она показала рукой на лестницу:

– Там, наверху.

– Пожалуйста, предупредите барышню.

Но прислуга уже повернулась к нему спиной:

– Некогда мне предупреждать. Идите сами.

Кромуэль остался один в большой полутемной прихожей. В зеркале отражался букет мохнатых, увядших хризантем. Серое шелковое пальто свешивалось с соломенного кресла. Слабо и пыльно пахло духами. На столе около вазы лежала белая перчатка, казавшаяся белой отрезанной рукой. Пустые пальцы жалобно поднимались вверх, будто отталкивая или заклиная.

Кромуэль посмотрел на нее. Может быть, эта белая рука отталкивает его, запрещает ему войти. Он улыбнулся, поправил волосы и пошел вглубь к круглой лестнице. Узкое скошенное окно освещало белые перила и красную дорожку. На одной из ступенек лежала маленькая парчовая туфля. «Как туфелька Сандрильоны, – подумал он. – Кто ее потерял, возвращаясь сегодня ночью с бала? Та красивая дама, которую он видел на вокзале в Биаррице? Или Изольда?»