– Не уверен, – ответил он.

Ее глаза задернулись стальными жалюзи. День складывался отвратительно: поганый ленч, отсутствие таблеток вкупе со случившимся как всегда не вовремя Проклятием, а еще невозможность покурить с какими-нибудь умниками и их шуточками. В помещении как-то неприятно похолодало.

Сорокин понимал, что реплика прозвучала глупо. Но и смысла что-то менять он не видел.

– Мне к Уолтеру Верринджеру, – устало произнес он.

– Как вас представить? – ледяным тоном спросила она.

– Сорокин.

Вот тут до нее и дошло, что она облажалась.

«Ойбожежмой», – Сорокин! Верринджер и весь его отдел с утра бегали на цыпочках как новобранцы в казарме перед приездом инспектирующего генерала. Сорокин, титан! Вот он стоит перед ней и жует размокший фильтр, а она его едва не отфутболила. Одно слово, «ойбожежмой». И ведь уже не исправишь… Стоит ему хоть шепнуть кому-нибудь из издательской братии, всего лишь шепнуть, и ей придется забыть о возможности зажить отдельно от родителей и снова рыться в объявлениях о найме на работу…

Она сделала попытку улыбнуться и тут же прекратила это притворство. Его глаза. Такие темные, напряженные – словно туго набитые, с усилием застегнутые кошельки. Могла бы ведь и по глазам догадаться: Сорокин.

– Сюда, мистер Сорокин, – произнесла она, вставая и поправляя юбку на бедрах. На мгновение ей показалось, что все, возможно, и обойдется: он обратил внимание на ее тело. Поэтому она пошла по коридору перед ним, стараясь показать себя во всей красе.

– Мистер Верринджер и его сотрудники ждут вас, – сообщила она, оглянувшись на него через плечо так, чтобы копна светлых волос сдвинулась, открыв ее самый выгодный левый профиль.

– Спасибо, – устало отозвался он.

Коридор был длинный, пустой.

– Мне очень понравилась ваша книга, – сказала она, не сбавляя шага.

Он опубликовал четырнадцать романов, и она не сказала, какой именно, из чего следовало, что она не читала ни одного.

– Спасибо.

Она продолжала говорить, нести какую-то пургу, смысла в которой было не больше, чем в покашливании. А самое страшное во всем этом: с того мгновения, как Энди Сорокин вошел в вестибюль, и она подумала, что профукала все, он уже знал, что творилось у нее в голове. Он читал ее мысли в тот самый момент, когда они возникали. Потому что она ведь народ, а Энди Сорокин дока по части народа. Восприимчивость к чужим эмоциям – его проклятие, оно частенько доводило его до самого края, а то и дальше. Он знал, что она изобразила из себя ледяную суку, потом перепугалась, когда узнала, кто он, потом пыталась поправить все своим телом и штучками с волосами. Он знал все с начала до конца, потому и выглядит таким подваленным: он понял, что снова оказался прав. В очередной раз. Как всегда.

«Хоть бы раз они нашли, чем удивить меня», – думал он, шагая следом за ее ртом, ее словами, ее телом. Хотя больше думал о том, что скажет: «Вот он я, вернулся в Нью-Йорк, в самую сердцевину Большого Яблока после летнего солнцестояния в Эл-Эй (где небо южное так сине), и это возвращение в мое прошлое, в детство. Грязный, дождливый, набитый под завязку так, что не продохнуть, а в подземке от тесноты и вовсе кричать хочется, и все равно это то место, откуда я вышел, приятно далекое от калифорнийского побережья. И плевать даже на то, что воротник у меня выглядит после одного проведенного здесь дня так, словно его выводок гусениц обосрал; плевать, что на улицах все как с цепи сорвались, только что не кусаются; плевать, что обслуживание в “Тегеране” пошло псу под хвост с тех пор, как Винсент ушел в “Шатобриан”, плевать, что беложопые заткнули рот Джимми Болдуину единственным доступным им способом: признав, обожествив, поглотив его, сделав его голосом своего народа» и, в конце концов, сведя с ума; плевать даже на то, что Олафа Бёргера из “Фосетт” богатство и положение в обществе превратили в зануду; к черту все придирки, блин, это же Нью-Йорк, средоточие всего, место, где все можно начать сначала, а я так чертовски долго проторчал в Калифорнии среди всех этих Микки-Маусов, хай бэби киска лапуля… и пусть я и изображал из себя время от времени этакого сесквипедалианистического Томаса Вулфа (да нет, не того Томаса Вулфа, а