В одно прекрасное утро, когда я спешил к регенту, чтобы не пропустить урока, мне попалась на глаза его сестра в несколько вольном утреннем неглиже: грудь ее успела блеснуть мне почти без покрова, хотя тут же притаилась под платком, накинутым второпях, однако мой нескромный взор схватил предостаточно, слова застряли у меня в горле, во мне всколыхнулась буря неизведанных чувств, неудержимая кровь воспламенилась в артериях, и пульсацию нельзя было не слышать. Сведенная судорогой грудь не выдержала бы внутреннего давления, если бы оно не разрешилось тихим вздохом. Между тем девица, как ни в чем не бывало, приблизилась ко мне, коснулась моей руки, и вопрос ее: «Что с вами?» – навлек на меня еще худшие страдания, от которых, к счастью, избавил меня приход регента.

Никогда еще не брал я таких неверных аккордов, никогда еще не допускал в пении таких срывов. Моя набожность заставила меня счесть весь этот случай дьявольским искушением, и я вскоре торжествовал, когда моя суровая аскеза обратила в бегство лукавого противника. Теперь же проницательность приора вновь накликала сестрицу регента, и передо мной возникли ее соблазнительные прелести; меня жгло ее горячее дыхание, сводило с ума ее прикосновение; проходил миг за мигом, а мой подавленный страх неумолимо усиливался.

Ироническая улыбка Леонардуса повергла меня в трепет. Взгляд его был для меня невыносим, я уставился в пол, у меня горели щеки, а приор умерил их жар, ласково потрепав по ним.

– По вас видно, сын мой, вы уловили смысл моих слов, и вы пока еще целомудренны; да отвратит от вас Господь прельщенье мира сего; недолго длятся его утехи, да и позволительно предостеречь от проклятия, которое в них заключено, ибо кончаются они неописуемой гадливостью, неизлечимым бессилием и маразмом, то есть гибелью лучшего, духовного, истинно человеческого.

Я предпочел бы не вспоминать пастырского вопроса и назойливого образа, вызванного этим вопросом, но произошло непоправимое: если я почти перестал конфузиться в обществе той девицы, то теперь я больше прежнего боялся взглянуть на нее, и стоило мне подумать о ней, как на меня нападала лихорадка и некое внутреннее смятение, в котором я угадывал тем большую угрозу, ибо в нем таилось и неведомое, чудное вожделение, граничащее со сладострастием, а тут уж и до греха недалеко. Однако достаточно было одного вечера, чтобы разрешилось мое двусмысленное колебание.

Регент имел обыкновение приглашать меня на музыкальные вечера, собирая у себя кое-какое общество. В тот вечер присутствовала, разумеется, его сестра, а с нею и другие особы женского пола, и я совсем не знал, куда девать себя, так как у меня дух захватывало и от нее одной. Ее туалет был ей очень к лицу, и я словно впервые увидел, как она хороша; казалось, незримые, неизбежные узы связывали меня с нею, и я, повинуясь безотчетному стремлению, никак не мог избежать ее близости, старался не пропустить ни одного ее взгляда, ни одного ее слова, прямо-таки льнул к ней и, когда ее платье невзначай задевало меня, млел от затаенного и такого нового упоения. Это не ускользнуло от ее внимания и, казалось, доставило ей удовольствие, а я боялся потерять голову, уступить страстному неистовству и заключить ее в мои ненасытные объятия!

Она засиделась у клавикордов, а когда встала, на стуле осталась одна из ее перчаток. Я так и набросился на эту перчатку и, не помня себя, припал к ней губами. Это происходило на глазах у одной из молодых особ, и она не преминула присоединиться к сестре регента; девицы начали перешептываться, потом последовали взгляды обеих в мою сторону, далее послышались смешки и, наконец, смех, едва ли лестный для меня. Я был готов сквозь землю провалиться, ледяной ток пронизал меня до глубины моего существа. Не помню, как я прибежал в семинарию – в мою келью. Мной овладело бешенство отчаянья; лежа на полу, я захлебывался жгучими слезами; я клял – я проклинал девушку, себя самого, и мои молитвы перемежались с безумным смехом. Отовсюду звучали вокруг меня голоса; надо мной издевались, меня поносили; я уже готов был выброситься из окна; к счастью, мне помешали железные прутья, и в самом деле я не переживал дотоле ничего ужаснее. Однако утро забрезжило, и спокойствие мало-помалу вернулось ко мне; я больше не колебался в моем решении никогда не видеть ее и отвергнуть все мирское. В моей душе окончательно возобладала склонность к монастырскому затворничеству, и уже никакое искушение не могло совратить меня.