Поскольку в моем кармане уже была почти моя собственная радиостанция, я победно усмехнулся и сказал развязно, как Майкл Дуглас или даже сам Бельмондо:

– Sure you can help me! I want your milk and honey! (Конечно, ты можешь мне помочь. Я хочу твое молоко и мед.)

Наверное, если бы я сказал это даже по-русски, она по одному моему тону поняла истинный смысл того, что я имел в виду. И я бы нисколько не удивился, если бы в ответ она врезала мне пощечину и выгнала из магазина. Но она была китаянкой, а потому, опустив глаза, молча положила в коричневый бумажный пакет картонную коробку с молоком и пластиковую баночку с медом.

– How much? (Сколько?), – спросил я, не выпуская из рук ее уже горячее тело, трепетно пульсирующее от моего бешеного бакинского темперамента.

Ее голова откинулась, распущенные черные волосы рухнули куда-то за прилавок, губы жадно открылись, а узкие глаза расширились от испуга и первого стремительного оргазма.

– Three forty five… (Три сорок пять), – произнесла она, опуская глаза.

Интересно, сколько раз за день ей приходится вот так же покорно, прямо на прилавке отдаваться каждому покупателю? Или это я один такой неотразимый, как Марлон Брандо?

Небрежным жестом миллионера я положил на кассу пятидолларовую купюру, касса клацнула, и звонкая мелочь сдачи высыпалась из ее витого желоба. Я выпустил из рук расслабленное оргазмом тело китаянки и взял сдачу, в Америке не принято оставлять чаевые в магазине.

И тут она подняла на меня свои черные и узкие китайские глаза:

– Thank you, sir…

Могу поклясться, в ее глазах было что-то еще, кроме магазинно-стандартного thank you. Великий русский философ и антисемит Василий Розанов еще сто лет назад писал, что женщина испытывает чувство благодарности мужчине за каждый божественный акт соития, но я не знал, относится ли это к китаянкам или только к русским женщинам.

– What time you close? (Когда ты закрываешься?) – подхватывая бумажный пакет с молоком и медом, спросил я таким тоном, словно уже хозяйски назначал ей второе свидание.

– Ten o’clock, sir (В десять часов, сэр.)

– What’s your name? (Как тебя звать?)

– Loo…

– See you, Loo! Good-bye! (Пока, Луу.)

– Good night, sir… (Спокойной ночи, сэр.)

И походкой Бельмондо я вышел из магазина, унося в душе сухой вкус ее коричневых сосков и меда сами знаете откуда. Черт возьми, достаточно, оказывается, хотя бы мысленно иметь в Нью-Йорке свою радиостанцию, чтобы снять даже китаянку с фигурой Стефании Сандрелли! Может, мне действительно вернуться сюда к десяти часам вечера и пригласить эту Луу в ночной бар на соседнем Бродвее? Can I buy you a drink? (Могу я угостить тебя рюмкой?) – говорят они в кинофильмах, которые показывают тут после полуночи, а в следующем кадре они уже в постели делают то, что я только что начал с ней делать прямо на прилавке.

Или без всякого бара привести ее прямо к себе, на четвертый этаж?

5

Занятый этими мыслями, я и не заметил, как оказался дома, на четвертом этаже одного из серых шестиэтажных домов, спускающихся к Гудзону по шумной 189-й улице.

Привести сюда эту китаянку? Ты с ума сошел?

Здесь, чтобы не пугать читателя, я должен дать короткое объяснение. 15 июня 1970 года Эдуард Кузнецов, Марк Дымшиц и еще десять питерских смельчаков попытались угнать из Ленинграда самолет в Израиль. Спустя год Эфраим Севела, Давид Маркиш и еще двадцать московских смельчаков оккупировали приемную Президиума Верховного Совета и устроили там сидячую забастовку с требованием выпустить их в Израиль. А затем и Америка выставила Кремлю ультиматум: если хотите закупать у нас хлеб и нефтяные бурильные станки, выпустите евреев! И треснул железный занавес, опущенный большевиками еще в двадцатом году, и сначала тонкий ручеек, а затем и целый поток – по пятьдесят тысяч человек в год! – хлынул из СССР, захватывая все больше моих друзей и знакомых – от приятеля по «Литгазете» Дэзика Маркиша до Александра Галича и Михаила Богина.