Зажав мембрану ладонью («Этой же ладонью он гладит по голове свою дочь, – подумал Роумэн, – какой ужас, весь мир соткан из нравственных несовместимостей»), Гаузнер шепнул:
– Никаких имен и адресов. Пенять в случае чего вам придется на себя.
Роумэн кивнул, взял трубку, прокашлялся:
– Здравствуй, веснушка… Алло… Ты меня слышишь?
– Да.
– Ты не рада моему звонку?
– Почему же… Рада…
– Хочешь приехать сюда?
– Очень.
– Чапай. Жду тебя.
– Ты уже сделал все, что надо было?
– Почти. Остальное доделаем вместе. Здесь, у меня.
– Хорошо, еду.
– У тебя плохой голос.
– Я очень устала.
– Но ты в порядке?
– Да.
– Очень голодна?
– Очень.
– У меня есть сыр… И больше ничего. Заезжай по дороге в «Чиколете», возьми что-нибудь на ужин, хамона[5], масла, булок, скажи Наталио, чтобы записал на мой счет, ладно?
– А вино у тебя есть?
– С этим – в порядке. Нет минеральной воды.
– Обойдемся.
– У тебя плохой голос, конопушка.
– Когда я увижу тебя, он изменится. Еду.
Роумэн положил трубку на рычаг, посидел мгновение в задумчивости, потом, снова хрустнув пальцами, обернулся к Гаузнеру («Нацисты сентиментальны, – говорил Брехт, – даже палачи там весьма чувствительны; манеру поведения они склонны считать характером человека, пользуйся этим, я советую, как режиссер, актер и драматург»).
– Я напишу все, что вы требуете, – сказал Роумэн, – когда увижу ее здесь. У нее очень плохой голос. Как и вы мне, я вам не верю. Согласитесь – у меня есть к тому основания.
Гаузнер кивнул:
– С этим – соглашаюсь. Пока будем ждать даму, проговорите мне текст документа, который вы намерены подписать.
– Я же сказал – диктуйте. Я подпишу все, что вы захотите.
– Вы подпишете все, что я захочу, для того чтобы сегодняшней ночью, получив любимую, отправиться в посольство и передать в Вашингтон содержание нашего разговора? И попросить срочно заменить код?
– Я отдаю себе отчет в том, что Криста будет постоянно находиться под прицелом, тем более если, как вы говорите, у вас есть ключ к действующему ныне коду.
– Да, но у вас есть возможность взять два билета и отправиться с нею в Вашингтон.
– Это довод. Но я выдвигаю контрдовод: если вы, раздавленный наци, паршивый немец…
– Но, но, но!
– Не перебивайте, господин Гаузнер, комплимент порой начинается с грубости, это самый сладкий комплимент, поверьте… Так вот, если вы, паршивый гитлеровец, раздавленный немец, смогли оказаться здесь, в Мадриде, миновав все пограничные барьеры, то, значит, и в Штатах ваша организация располагает весьма крепкой сетью… Разве я стану рисковать женщиной, которую – вы правы, увы, – люблю?
– Вы намерены жениться на ней?
– Это зависит от того, каким образом вы станете передавать мне гонорар за работу. Оплата будет сдельной или ежемесячной? В какой валюте? В каком банке?
Гаузнер не смог скрыть изумления:
– Какой гонорар?! Мы возвращаем вам женщину, Роумэн!
– Любая разведка оплачивает риск, господин Гаузнер. Отныне я стану рисковать жизнью. А моя жизнь кое-чего стоит. Вы отбираете у меня честь, компенсируйте ее отсутствие роскошью.
– Вас тогда немедленно разоблачат. Ваше финансовое ведомство тщательно следит за тем, кто живет по средствам, а кто скрывает доходы.
– Это уж моя забота, как я стану обходиться с федеральным ведомством по налогам, господин Гаузнер.
– Какой гонорар вы бы хотели получать?
– Не менее пяти тысяч швейцарских франков должны быть депонированы ежемесячно на счет моей жены в любом цюрихском банке…
– Я передам ваши условия, мистер Роумэн.
«Он клюнул, – понял Роумэн. – Он назвал мистером впервые за весь разговор. Только сейчас я взял инициативу на себя, и это случилось, когда я упомянул о деньгах. Хорошо, что я не заговорил об этом раньше. Я опускаюсь по ступенькам вниз, это понятно ему, мы ж, прагматичные американцы, за деньги готовы на все, за золото продадим родину, не моргнув глазом, развращены финансовым капиталом – куда как понятно и ребенку… Что ж, они научат нас работать их методами – на их же голову; с волками жить, не с кем-нибудь…»