Его звали Мустафа. Сам он был из Суэца. Там во время трехдневной войны погибла его семья: жена и сын. Он перебрался в Исмаилию. Но и Исмаилию обстреливали.

Мы сидели за столом и ели шашлыки – я его угощал. От пива он отказался.

– У мистера есть семья? – спросил он.

– Нет, – сказал я.

– Без семьи нельзя, – сказал он, – мущмумкен. Надо, чтобы была семья, чтобы были дети, аулад. – Он отвернулся и молча смотрел на дорогу.

Дорога шла на Суэц, кратчайшая дорога через пустыню. По ней двигались тяжелые грузовики с наглухо закрытыми брезентовыми фургонами. Гул моторов поочередным эхом отдавался от стен одиннадцатиэтажных корпусов.

– Я знаю, это везут снаряды, – сказал он. – Каждую ночь. В Каире не стреляют, а там, – указал он на восток, – там идет война. Мистер приехал оттуда?

– Да, – сказал я.

По пустырю гулял ветер, и я поднял воротник военной куртки. Только теперь я заметил, что его бьет крупная дрожь.

– Холодно, – поежился я.

Он охотно закивал.

– Можно идти домой, – поднимаясь, сказал я. – Работа халас, финиш. Никого нет – денег нет.

Он протестующе зацокал языком, замотал головой:

– Работа не конец, может еще приехать русский мистер. Оттуда…

В моей пустой комнате на седьмом этаже дверь на балкон была открыта, и ветер постукивал ею по стойке кровати. Я закрыл дверь, принял душ и лег. Вытянулся на спине и закрыл глаза, надеясь сразу провалиться в сон. Я лежал так до тех пор, пока не понял, что заснуть не удастся. Потом встал, закурил и вышел на балкон.

Мустафа был еще там, на пустыре, возле своей жаровни – то ли грелся, то ли загораживал ее от ветра. Из-за его согнутой спины взлетали вверх золотистые, как пчелы, искры.

Через месяц он исчез. Краем уха я слышал, что его забрала военная контрразведка.

* * *

Один из самых дорогих снов – что я снова в Египте, что мне подарена невозможная радость вернуться в Каир и вот я иду сквозь его сокровища, в моем сне они действительно превращаются в нечто серебряное, филигранное, в награды, инкрустированные золотом, – это драгоценные слитки памяти, это мои чувства, испытанные тогда, мои страхи или надежды, моя любовь, моя молодость – я чувствую вес этих наград, отягощающих грудь, и в глазах моих стоят слезы благодарности – я вернулся, я вернулся!

Впрочем, я могу и ошибаться, многое забыто, а то, что было памятно, осталось лишь каким-нибудь чувством, порывом ветра, пересвистом птиц в струящейся листве ив, столь похожей на листву эвкалиптов… Да и сам Египет я помню скорее как звук, как запах, и ровно так же – ту войну, шелест артиллерийского снаряда над головой (казалось, его можно увидеть…) и рев израильских «скайхоков», пикирующих на позиции арабских РЛС, точно таких же, как там, на Крайнем Севере, где я, что называется, исполнял свой воинский долг, служа отечеству рядовым солдатом. В Египте я был уже лейтенантом. Да, еще разрыв снаряда или бомбы… но громче их – постоянный, необратимый, как судьба, как ежеутренний восход палящего солнца, которого никто не в силах отменить, голос муэдзина с высокой мечети, с ее минаретов, где установлены радиорепродукторы, – надсадный плачущий голос нашего бесконечного человеческого одиночества, взывающего к бесконечным небесам:

«Аллах акбар!»

Но где же она, Мона, девятнадцатилетняя Мона Абдель-Ази? Она стоит на краю моего сна, не смея окликнуть меня. Она все та же, а я… я на тридцать пять лет старше… Узнает ли? Она долго писала мне письма, она умоляла, заклиная всем святым, что есть на земле, ответить ей. Хотя бы только дать знать, что я жив, продолжаю жить, пусть и невозможно далеко… Я не отвечал, на что у меня были свои причины. Ведь я обещал ей через год вернуться, ведь я дал в Минобороны согласие на пролонгацию военного контракта – оставалось только защитить диплом… Но меня больше не пустили. Мне отказали в выезде. Почему? Об этом я могу только гадать. Скорее всего, потому что военная цензура перлюстрировала мои письма, в которых, впрочем, не было ничего антисоветского, разве что вольный, непредвзятый взгляд на вещи, что всегда раздражает власть… Или что-то другое… Впрочем, теперь это уже совсем не важно.