– А что делала руководящая комсомольская поросль, обрюхатив секретарш, чтобы персональные дела замазать? Неужто забыл, любезный?
– Кто что… – совсем смешался Николай Степанович. – Если другого выхода не было, в загс с ними шли.
– А потом, когда стихал шум комсомольской свадьбы?
Николай Степанович промолчал, ибо Павел Толмачев бесцеремонно напомнил ему «жареный» факт из его личной комсомольской биографии.
– Забыл, милейший, подскажу, – жестко продолжал тот. – Потом выбивали ей однокомнатную конуру и… И под зад коленом бедолагу, чтоб с сучонком под ногами не путалась и дальнейшую номенклатурную карьеру не портила, не забыв, однако, предупредить: если будет возникать с претензиями, то и конуры этой лишится.
– А кто без греха, Павел Иванович? – промямлил Николай Степанович. – Бывало по молодости всякое…
– Коль бывало, думай, как на ежа сесть и не уколоться, – отрезал Павел Иванович и отвел в сторону стальные глаза, давая понять, что и так уделил Пылаеву не по рангу много времени.
Когда, после такой «дружеской» беседы, Николай Степанович перемещал в черной «Волге» свое бренное тело на персональную госдачу в Барвихе, то буквально задыхался от ярости. Но объектом его гнева был не зять – мерзавец и махинатор, а сам Павел Толмачев, так бесцеремонно напомнивший ему о грехах его комсомольской молодости. «Будто сам чистенький, как первый снег! – клокотало внутри Николая Степановича. – Знаю я вас, чистеньких, пушистых!.. Покопаться в партийных архивах – такое на каждого соберешь, о-го-го!.. Все наверх шли по трупам… И в швейцарских банках на черный день у каждого припасено… Правда, еще попадаются и такие, которые за коммунистическую идею горло перегрызут, но их, слава богу, осталось совсем немного. Идея идеей, а каждый о своей заднице в первую очередь печется. Вон возьми зятька Вадьку – он эту идиотскую идею даже в Афганистан поперся внедрять, а как в стране родной говнецом потянуло, так мигом слинял в сытую Германию, под теплый бок какой-то немецкой шлюхи. Да-а, прав, прав был старый еврей Фрейд, человек не столько слаб, сколько подл, и только таким надо его принимать… Хоть Толмачевы такого же, как и я, грешный, деревенского колхозного корня, а поди ж ты, научились по-бульдожьи любого брать за горло. Научились, сволочи!..»
Вспомнив немигающие стальные глаза Павла Ивановича, за которые того на Старой площади прозвали Удавом, Николай Степанович снова покрылся холодным потом.
«Да уж, про всех Удав все знает и все про всех помнит: кто с кем в бане парился, кто с кем под каким кустом лежал, – стучало в его мозгу. – Сусловский выкормыш, мать его!.. Не только у нас – фуксов из ЦК комсомола, говорят, даже у секретарей ЦК партии от одного его взгляда мошонка в грецкий орех сжималась».
Сам Николай Степанович Пылаев происходил из олонецких старообрядцев, осевших еще во времена петровских гонений на двуперстников в укромных пермских колках, стекающих с уральских отрогов к Каме-реке темно-зелеными хвойными потоками. За годы государственного безбожия и колхозного крепостничества, казалось, веками незыблемый уклад жизни старообрядческих общин – и тот пошел прахом. Как и по всей Руси-матушке, от жуткого колхозного бесправия в их угасающие деревни пришли повальное пьянство и невиданное у староверов воровство. Атеистическое школьное воспитание, помноженное на изощренность государственного агитпропа, в конце концов отвратило подавляющую часть молодежи от обычаев и веры предков. От темных ликов древних образов сельская молодежь безвозвратно уходила в дымные города или вербовалась артелями и поодиночке на многочисленные «стройки коммунизма». По окончании службы в стройбате Северного флота не думал возвращаться в свой «лежачий» колхоз и ротный комсорг старший сержант Пылаев. Без долгих раздумий он завербовался на строительство подмосковных объектов атомной энергетики.