В рассказе Евгения Александровича он и его друзья в каком-то захудалом ресторанчике, который им, безденежным юношам, по карману, встречают своего соседа – футболиста, нарушающего спортивный режим накануне ответственного матча, неумеренно пьющего пиво.
Рассказ называется «Третья Мещанская», а Стрельцов – из Перова, но поэт разрушает автобиографичность своей прозы ради того, чтобы укрепить ее выразительнейшим знаком: присутствием в жизни автора футболиста номер один.
Первый поэт и первый футболист обязаны соседствовать в завоеванном знаменитостями мире.
Летом в Коктебеле, когда Эдик будет уже приговорен к лесоповалу, Евтушенко скажет: «У советской молодежи есть три кумира – Глазунов, Стрельцов и Евтушенко». Что не помешает ему очень-очень скоро – поэма опубликована в десятой, октябрьской, книжке толстого журнала – для рифмы к слову отцов (речь идет о наплевательском отношении к памяти старшего поколения) соединить Стрельцова со стилягами{Приблизительно через полвека поэт очень строго отчитал меня за передергивание – у него в поэме Стрельцова со стилягами объединяет не автор, а обыватель, осуждаемый автором. Если это так, то удивимся смелости Евгения Александровича, не испугавшегося пойти наперекор самому Хрущеву. Я поверил Евтушенко (он сказал, что против своего поколения никогда бы не выступил) – и перепроверять его трактовку не стал. – Примеч. авт.}.
Вообще-то и претензии к стилягам в творчестве «первого поэта» не до конца ясны для меня. Помните: «И пили сталинградские стиляги»? Дальше стиляги стреляют у него – в стихотворении – винными пробками в стену, где написано: «Сталинград не отдадим».
Евтушенко-то зачем встречать кого-либо по одежке?
Сам же вроде бы натерпелся от советских пуритан и просто недоброжелателей.
Еще в начале пятидесятых в стенной газете Союза писателей Константин Ваншенкин посвятил ему дружеские стихи, где проходился по длиннополым пиджакам и всему прочему, в чем щеголял недовольный в недалеком будущем стилягами стихотворец.
Много позже Евтушенко опубликует стихи, посвященные их давнему спору-ссоре с Василием Шукшиным.
Шукшин, избранный во ВГИКе не то комсомольским секретарем, не то – не помню точно – кем-то в институтский комитет комсомола, чуть ли не сам ножницами резал узкие штаны различным маменькиным и папенькиным сынкам, с его точки зрения затесавшимся в престижный вуз. А Евтушенко он предлагает в стихах снять позорящий его как сибиряка со станции Зима галстук-бабочку.
Поэт же заявляет Шукшину, что и сапоги кирзовые – точно такое же пижонство и выпендреж, если человек, сыгравший в кино главную роль, в состоянии купить себе хорошие и дорогие ботинки.
И он скинет свою «бабочку» лишь при условии, что Василий Макарыч вылезет из своих «кирзачей»…
Мне хотелось сказать сейчас о загадочности тогдашних состояний и умонастроений, бродивших в нашем обществе, замороченном объявленными послаблениями и прежним расхождением на практике с тем, что декларирует власть. Той же осенью, при публичном избиении Пастернака, Евгений Евтушенко держался очень достойно, чем отличался от многих, не менее достойных, чем он, людей.
Стрельцов, разумеется, не читал строк про себя и стиляг, не слышал никогда про ту публикацию. И был с Евтушенко в прекрасных отношениях. Незадолго до кончины Эдика мы в разговоре с ним коснулись в связи с чем-то Евтушенко – и он, улыбаясь и качая головой, протянул с веселым воспоминанием: «Же-енька». Ему – смертельно больному – продолжал казаться забавным эпизод в Чили конца шестидесятых, когда присутствующий там одновременно со сборной по футболу Евтушенко пообещал по пятьдесят (кажется) долларов личной премии за каждый забитый гол. А Стрельцов забил целых три, а четвертый – в свои ворота – напуганный им защитник хозяев Морис, – и столько денег у Жени не оказалось. Тогда футболисты добавили свои – и знатно отметили победу в каком-то, не из последних, ресторане. Вот такое идиллическое продолжение получилось у «Третьей Мещанской» десять лет спустя.