Не успел Джо подумать об этом, как ему стало ясно: что-то изменилось. Незаметно, исподволь, но сомневаться в этом не приходилось. Между тем день был таким же жарким, а город – душным и пыльным, как всегда. Следовательно, все дело было в нем самом. Это он изменился, и перемены еще не закончились; Джо буквально физически ощущал, как внутри его все плавится, течет, заново кристаллизуется, настраиваясь на новый лад, и этот процесс было не остановить, как приливную волну.

Его горе нисколько не уменьшилось, а одиночество было таким же сильным, как в самую темную безлунную ночь, когда он просыпался на своем убогом матрасе в пустой комнате и часами смотрел в темноту, шепча любимые имена, однако, несмотря на то что даже сегодняшнее утро было окрашено меланхолией и стремлением к смерти, Джо уже точно знал, что в нем изменилось. Он больше не хотел умирать. Он хотел жить.

И перемена эта произошла с ним вовсе не оттого, что на кладбище его чуть не убили. Тот факт, что в него стреляли и едва не попали, сам по себе вряд ли был способен открыть Джо глаза на то, что жизнь по-прежнему прекрасна и удивительна. Это было бы слишком просто. Катализатором, запустившим сложный химический процесс, в котором без остатка растворились его равнодушие и апатия, стал гнев. И это был не просто бессильный гнев человека, потерявшего самое дорогое; Джо был в ярости из-за того, что Мишель не может любоваться парадом старых автомобилей, не может увидеть девочек-школьниц в белых рубашках, увитые алыми геранями шпалеры на углу улицы или заплетенную пурпурной и розовой бугенвиллеей крышу скромного одноэтажного бунгало. При мысли о том, что ни Нина, ни Крисси никогда не смогут поиграть в мяч или «летающее блюдце» со своей собакой, никогда не украсят мир своей красотой и никогда не испытают ни радости, ни восторга от избранной ими карьеры или счастливого замужества и не познают любви своих собственных детей, его руки сами собой сжимались в кулаки. Ярость изменила Джо, ярость продолжала подстегивать его, ярость не давала ему снова погрузиться в пучины отчаяния и жалости к себе.

«Как ты живешь?» – спросила женщина, фотографировавшая могилы.

«Я еще не готова говорить с тобой», – сказала она.

«Я вернусь, когда будет пора», – пообещала она, словно должна была открыть ему что-то очень важное, помочь приобщиться к какому-то откровению…

Потом Джо вспомнил двух мужчин в гавайских рубашках. Вспомнил головореза при компьютере, который на досуге изучал холодное оружие, и девушек с пляжа в бикини на шнурках. За ним следили сразу несколько бригад оперативников, ожидавших, пока женщина не выйдет на контакт с ним. Фургон, по самую крышу набитый сложнейшей электроникой, компьютерами, направленными микрофонами, камерами видеонаблюдения и прочим, тоже говорил сам за себя, и говорил достаточно красноречиво. А когда он бежал, они хотели застрелить его, застрелить совершенно хладнокровно, потому что…

Почему?!

Может быть, они считали, что темнокожая женщина успела сказать ему нечто очень важное – такое, чего он ни в коем случае не должен был узнать? Или потому, что он представлял для них – кем бы они ни были и кого бы ни представляли – опасность только из-за того, что узнал о существовании этой женщины? А может быть, они решили, что он сумел найти в их фургоне что-то такое, что позволит ему установить их личности и разгадать дальнейшие намерения?

Что ж, подвел Джо неутешительный итог, он так ничего и не узнал ни о людях, приехавших в белом фургоне, ни о том, чего они хотели от этой странной женщины. Одно было неоспоримо: все, что Джо знал о гибели своей жены и дочерей, не соответствовало действительности либо частично, либо полностью. Что-то в истории катастрофы рейса 353 было нечисто, и теперь кто-то пытался спрятать концы в воду.