– Довольно, – сказал Динс, подымая голову. – Лучше бы уж вы всадили мне нож в сердце!

– Как хотите, сосед, – сказал Сэдлтри. – Я думал, вам будет спокойнее все знать. Но вот вопрос: что будем делать?

– Ничего, – твердо ответил Динс. – Нести ниспосланное нам испытание. О, если бы Господь смилостивился и прибрал меня прежде, чем этот позор пал на мой дом! Но да свершится воля Его! Больше мне сказать нечего.

– Но вы все-таки наймете защитника бедняжке? – спросил Сэдлтри. – Без этого нельзя.

– Будь еще меж ними благочестивый человек, – сказал Динс. – А то сплошь стяжатели, вольнодумцы, эрастианцы, арминианцы – знаю я их!

– Полноте, сосед! Не так страшен черт, как его малюют, – сказал Сэдлтри. – Есть и среди адвокатов люди почтенные, то есть не хуже других, и благочестивые на свой лад.

– Вот именно, что на свой лад, – ответил Динс. – А какой их лад? Безбожники они, вот что! Их дело – пускать людям пыль в глаза, да трещать, да звонить, да учиться красноречию у язычников-римлян да у каноников-папистов. Взять хоть эту чепуху, что вы мне прочли; неужто нельзя этих несчастных ответчиков, раз уж они попали в руки адвокатов, называть христианскими именами? Нет, надо было назвать их в честь проклятого Тита, который сжег храм Господен, и еще каких-то язычников.

– Да не Тит, – прервал Сэдлтри, – а Титиус. Зачем же Тит? Мистер Кроссмайлуф тоже недолюбливает Тита и латынь. Так как же все-таки насчет адвоката? Хотите, я поговорю с мистером Кроссмайлуфом? Он примерный пресвитерианин и к тому же церковный староста.

– Отъявленный эрастианец, – ответил Динс. – По уши погряз в мирской суете. Вот такие-то и помешали торжеству правого дела.

– Ну а старый лэрд Кафэбаут? – сказал Сэдлтри. – Он вам вмиг распутает самое трудное дело.

– Этот изменник? – сказал Динс. – В тысяча семьсот пятнадцатом году он уже был готов примкнуть к горцам{63} и только ждал, чтоб они переправились через Ферт.

– Ну, тогда Арнистон. Большой умница! – сказал Бартолайн, заранее торжествуя.

– Тоже хорош! Навез себе папистских медалек от еретички, герцогини Гордон.

– Надо ж, однако, кого-то выбрать. Что вы скажете о Китлпунте?

– Арминианец.

– Ну а Вудсеттер?

– А этот кокцеянец{64}.

– А старый Уилливау?

– Этот ни то ни се.

– А молодой Неммо?

– А этот вовсе ничто.

– На вас не угодишь, сосед, – сказал Сэдлтри. – Я перебрал самых лучших; теперь выбирайте сами. А то можно и нескольких – две головы лучше одной. Может, возьмем младшего Мак-Энни? Уж то-то красноречив! Не хуже своего дядюшки.

– И слышать не хочу! – гневно вскричал суровый пресвитерианин. – Не его ли руки обагрены кровью мучеников? Не этот ли самый дядюшка так и сошел в могилу с прозвищем Кровавый Мак-Энни? И будет известен под этим прозвищем, покуда жив на земле хоть один шотландец. Да если бы жизнь моего несчастного ребенка, и Джини, и моя в придачу, и всех людей зависела от этого слуги диавола – и то Дэвид Динс не стал бы иметь с ним дела!

Последние слова, сказанные громко и возбужденно, были услышаны Батлером и Джини, которые поспешили вернуться в дом. Они застали бедного старика в исступлении от горя и от гнева, вызванного предложениями Сэдлтри; щеки его пылали, он сжимал кулаки и возвышал голос, но слезы в глазах и дрожь в голосе показывали, что он не в силах совладать со своим горем. Батлер, опасаясь следствий волнения для дряхлого, изнуренного тела, стал умолять его быть спокойным и терпеливым.

– Это я-то нетерпелив? – сурово отозвался старик. – Можно ли быть терпеливее в наше злосчастное время? Я не позволю ни еретикам, ни детям их, ни внукам учить меня на старости лет, как мне нести мой крест.