Но куда выбросишь воспоминания? Ведь он, нахлобучив топи, подхватив очередной бокал вина, уже тогда, на корабле, невольно подмечал то, что, кажется, не видели другие. Например, что не только обслуга из индийцев, но и матросы явно недоедали. Видел, как моряк тайком подобрал за кем-то остатки пудинга. А на Цейлоне, где шла разгрузка парохода, был поражен, как один из кули, бегом таскавший по сходням огромные мешки, вдруг, пошатнувшись, остановился – и надсмотрщик, сержант полиции, так поддал несчастному, что тот, потеряв сознание, был сброшен на берег. «Они были белыми, а он черным… Он был недочеловек… животное». Через двадцать лет напишет: «Это дало мне больше, чем… с полдюжины социалистических брошюр…»

В Рангуне, столице Бирмы, едва ли не с трапа явился к генеральному инспектору полиции. Песней прозвучал для него приказ отправляться в Мандалай: ведь о Мандалае писал Киплинг! Всё было ново, от всего рябило в глазах. Толпы длинноволосых индусов, всё одеяние которых составляли обернутые вокруг тел полотнища, женщины с корзинами на головах, прозрачные от худобы продавцы воды с кувшинами, сгорбленные рикши с мелькавшими быстрее спиц белыми пятками, загадочные знахари с сигарами в руках, статуарные монахи, гадалки из караван-сараев, да и сами караван-сараи, где путники разгружали тюки и узлы, а верблюды жадно глотали у колодцев воду. Наконец, соты-лавочки, где продавцы расхваливали чалмы, четки, подковы для волов, платки, лакированные сандалии, бусы из семян и мерцающие в полутьме кинжалы. Поразил и первый вокзал-крепость, где вповалку спали мужчины и женщины, похожие на закутанные в саван трупы, и где поезда без расписаний отправлялись будто в никуда… А газеты? А рангунская «двуязычная ежедневная»? Он, издеваясь, процитирует потом одну из статей, полную льстивых восхвалений белым угнетателям: «В эру счастья, когда нас, жалких темнокожих, озарил свет великой западной культуры, подарившей кино, винтовки, пулеметы (и сифилис, добавит про себя Оруэлл. – В.Н.), что может сильнее воодушевить нас, нежели сама жизнь наших белых благодетелей?..»

«Благодетели» жили в Индии как боги. На первых порах это, кажется, понравилось и Оруэллу. В Мандалае, оказавшемся на деле пыльным, невыносимо душным городом, славу которого, по мнению местных остряков, составляли пять «п»: пагоды, паразиты, поросята, пасторы и проститутки, – он прошел еще одни краткие курсы при Высшей школе индийской полиции, где новичков знакомили с местным законодательством, с правами и обязанностями, с начатками бирманского языка, а также с нравами и обычаями страны. Его товарищ по курсам, некий Роджер Бидон, вспоминал, что Оруэлл оказался и тренированным, и схватчивым, особенно к языку. «Мне рассказывали, – вспоминал Бидон, – что ко времени, когда он покинул Бирму, он мог отправиться в любой монастырь и свободно болтать с монахами». Именно благодаря Бидону мы знаем, как выглядел Оруэлл: форма на его тощей и высокой фигуре – френч, галифе цвета хаки, армейские чулки, блестящие черные ботинки – «не сидела на нем правильно», а как бы висела; и «висело» на нем еще (видимо, острил Бидон) «образование Итона», которое делало его «не слишком компанейским». Сам Оруэлл в романе «Дни в Бирме» напишет про себя несколько иначе[13]. Расскажет, как вместе с четырьмя такими же балбесами жадно ударился «в разгул». «Дружно хлестали виски, которое каждый втайне ненавидел, дружно орали, навалясь на фортепиано, дико похабные и глупые куплеты, сообща проматывали сотни рупий на страшенных, вышедших в тираж блудниц вавилонских». Касалось это, конечно, Рангуна, куда мальчишки выбирались при первой же возможности. «О, радости этих коротких рангунских дней! – пишет Оруэлл. – Набеги на лавки букинистов, обеды в английских ресторанах с бифштексами, с настоящим, проехавшим восемь тысяч миль в морозильном ящике маслом! Великолепие грандиозных попоек! Юное непонимание уже сложившейся судьбы, приготовившей впереди долгие годы кромешно скучного и одинокого гниения…»