– Доброе утро, Дивайн!
Я сдержал порыв отсалютовать, тем временем пряча недокуренный «Голуаз» под стол, и широко улыбнулся ему через стеклянную дверь. Он нес большую картонную коробку, доверху набитую книгами и бумагами. Посмотрев на меня с плохо скрытым, как я потом понял, самодовольством, он удалился с таким видом, будто ему предстоят великие дела.
Заинтригованный, я выглянул в коридор – как раз вовремя, чтобы увидеть Джерри Грахфогеля и Лигу Наций с такими же коробками, поспешно ретирующихся вслед за Дивайном.
Недоумевая, я уселся за старый письменный стол и оглядел свою скромную империю.
59-й кабинет, территория, которой я владею последние тридцать лет. Часто признавалась спорной, но не сдавалась никогда. Нынче одни лишь немцы не оставляют попыток. Это большая комната и по-своему красивая, пусть и расположена в Колокольной башне так, что я вынужден преодолевать больше ступенек, чем хотелось бы, и находится она, если считать по прямой, в полумиле от моего маленького кабинета в верхнем коридоре.
Вы, конечно, замечали, что собаки начинают со временем походить на хозяев. То же происходит с учителем и его классной комнатой. Моя подходит мне, как мой старый твидовый пиджак, да и пахнет почти так же – мелом, книгами и запрещенными сигаретами. Большая почтенная классная доска господствует надо всем. Доктор Дивайн пытался ввести термин «меловая доска», и я рад заметить, что безуспешно. Парты старые, израненные, но я решительно противостоял попыткам заменить их вездесущими пластиковыми столами.
Если я заскучаю, всегда можно почитать граффити. В основном они касаются меня, что лестно. Сейчас моя любимая надпись – Hic magister podex est[4], она сделана кем-то из мальчиков так давно, что уже и не вспомнишь. Когда я сам был мальчиком, никто бы не посмел написать в адрес учителя podex. Позорище. И все же надпись почему-то всегда вызывала у меня улыбку.
Мой стол не менее позорен: громадный, потемневший от времени, с бездонными ящиками и многочисленными надписями. Он стоит на подиуме – первоначально сооруженном для того, чтобы низкорослый учитель мог дотянуться до доски, – и с этой верхней палубы я могу благосклонно взирать на своих любимцев и незаметно решать кроссворд в «Таймс».
За ящиками стола живут мыши. Я знаю это, потому что по вечерам в пятницу они собираются вместе и шуршат под трубами отопления, пока мальчики пишут еженедельную контрольную. Я не жалуюсь. Мне мыши нравятся. Старый Главный однажды попробовал их травить – но только однажды: дохлые мыши воняют так, что любая другая живность позавидует. Вонь держалась несколько недель, пока наконец не позвали Джона Страза, бывшего тогда главным смотрителем, который отодрал доски, прикрывающие отопление, и убрал смердящие трупики.
С того дня мыши и я существовали по удобному принципу: живи и дай жить другим. Вот бы так и немцам.
Я очнулся от грез и увидел, что доктор Дивайн снова проходит мимо класса со своей свитой. Он выразительно постучал по запястью, напоминая о времени. Десять тридцать. Ах да, конечно. Общее собрание. Я нехотя уступил, выкинул окурок в мусорную корзину и не спеша направился в зал, задержавшись по пути, чтобы снять с крючка на дверце стенного шкафа потертую мантию.
Старый Главный всегда настаивал, чтобы в торжественных случаях мы надевали мантию. Теперь же я – фактически единственный, кто надевает ее на собрания, большинство появляется в мантии только в день вручения аттестатов. Родителям это нравится. Так они чувствуют традицию. Мне же просто нравится носить мантию. Она служит прекрасным камуфляжем и защищает костюм.