. Даже куртку не сдашь, такая у Эрни давка. Но вполне себе спокойно, потому что сам Эрни играл на пианино. Это у них вроде святое
таинство, ёксель-моксель, если он к пианино садится. Куда
деваться. Еще три пары где-то, кроме меня, ждали столика – толкались, вставали на цыпочки, чтоб поглядеть на этого Эрни, пока он играет. У него перед пианино, нафиг, огромное зеркало стояло, а на него самого прожектор навели, чтобы всем видно было, какое у него лицо.
Пальцы там не разглядишь – только эту здоровенную харю. Удристаться. Не уверен, что там за песня у него была, но что бы ни было, он ее точняк говнял. На высоких нотах подпускал такого тупого пижонского журчанья и прочей хитровывернутой хренотени, от которой сплошная засада. А когда доиграл – слышали б вы толпу. Вы б точняк блеванули. Они обезумели. Это те же дебилы, что в кино ржут, как кони, когда не смешно. Ей-богу, будь я пианистом, или актером, или как-то, и если б все эти бажбаны считали меня таким неслабым, меня б с души воротило. Мне б даже не хотелось, чтоб мне
хлопали. Люди всегда хлопают не тому. Будь я пианистом, я бы, нафиг, в чулане играл. В общем, когда этот Эрни дожурчал и все захлопали так, что бошки чуть не отваливались, он развернулся на табуретке и отвесил такой фуфловый,
застенчивый поклон. С понтом, он такой, нахер, застенчивый, помимо того, что неслабо играет. Сплошное фуфло – в смысле, он же такой сноб и всяко-разно. Но забавно вот что – мне вроде как жалко его стало, когда он доиграл. Думаю, он уже даже не
соображает, правильно играет или нет. И в этом, считай, не только он виноват. Виноваты эти бажбаны, которые хлопают так, что кочаны отваливаются, – они кого
угодно изговняют, дай им случай. В общем, мне опять тоскливо стало и паршиво, и я, нафиг, чуть куртку свою не забрал и снова не двинул в гостиницу, только было еще слишком рано, а одному мне сидеть совсем не в жилу.
Наконец меня посадили за этот вонючий столик, прямо под самой стеной и за столбом, нафиг, откуда ни шиша не видно. Такой крохотный столик – там если из-за соседнего не встанут, фиг протиснешься, – а они, гады, никогда же не встают, поэтому приходится на свое место чуть ли не карабкаться. Я заказал скотч с содовой – это у меня любимый напиток, после замороженных дайкири. У Эрни, даже если тебе лет шесть, бухла выкатят, так темно там и всяко-разно, а кроме того, всем наплевать, сколько тебе лет. Там можно даже сторчавшимся хмырям приходить, никто и глазом не моргнет.
Меня окружали туполомы. Я не шучу. За этим другим крохотным столиком, сразу слева от меня, считай, у меня на горбу, сидел такой чмошный парень и его чмошная девка. Моих лет где-то, может, чуть постарше. Уржаться. Видно было, как они изо всех сил стараются то, что налито, слишком быстро не допивать. Я немного послушал, о чем базарят, потому что делать мне все равно больше не фиг было. Он ей на уши приседал о каком-то футбольном матче, который накануне посмотрел. Все пасы, нафиг, в игре описал до единого, без балды. Жутче зануды я никогда не слыхал. А видно было, что девке его футбол этот, нафиг, до фонаря, а на вид она была еще чмошнее его, поэтому, наверно, хочешь не хочешь, а слушай. Уродинам туго приходится. Мне их бывает очень жалко. Иногда я не могу на них даже пялиться, особенно если они с каким-нибудь бажбаном, который им про футбольный, нафиг, матч втирает. А справа от меня базары еще хуже. Справа сидел такой типус весь из себя из Йеля, в сером фланелевом костюме и жилетке в клеточку, как гомики носят. Все эти гады из Лиги Плюща на одно лицо. Мой штрик хотел, чтоб я в Йель пошел, а может, в Принстон, но чесслово, даже под страхом