– Ладно, я сама отворю, – порывшись в кармане передника, согласилась Прасковья Никаноровна. – Только вы не пужайтесь, там сестра моя старшая, она умопомешанная. Я за ней приглядываю. Но она буйная, потому её никому и не показываю.

Петли были хорошо смазаны, и дверь открылась без скрипа.

Перед глазами вошедших предстала каморка шириной в две сажени и такой же длины. В углу стояла маленькая железная печь. Стены были обиты мягкой материей, чтобы не пропускать звук. Свет едва проникал через щели в досках, которыми были заколочены оконца, расположенные у самого потолка. Стола не было. На полу валялись грязная ржавая миска и кружка. У стены стояло ведро с водой. Естественные надобности заключённая справляла тут же. Воздух был до такой степени испорчен, что у Ардашева закружилась голова. В углу зашевелился ворох лохмотьев и показалась старушечья голова. Завидя вошедших, она приподнялась, подползала к ним на коленях и начала целовать руки. Несчастная была в одной юбке и рваной кофте. Её истощение дошло до предела. Она напоминала скелет, обтянутый кожей. Жёлтая, истомлённая, седые волосы сбились в колтун. По её лицу бегали вши.

Полицейский поднял её и повёл наверх.

– Как вас зовут? – спросил городовой.

– Анна Никаноровна Алыбина. Я старшая сестра вот этой злодейки. Она вместе с мужем и упрятала меня в подвал, – прошамкала та беззубым ртом и спросила: – Вы её Антипа тоже заарестуете?

– Дура, он умер семь лет назад, – прошипела хозяйка.

– Туда ему и дорога супостату! Ох, люди добрые, если бы вы знали, как он надо мною издевался! Как голодом морил… А палкой бил, как собаку! И холодом мучил, огонь не разрешал в печи разводить. Напьётся бестия, придёт с бутылкой и терзает меня полночи, – опять расплакалась пленница.

Все молчали.

– А какой год сейчас? – спросила затворница.

– Девяносто первый, – ответил Клим.

– Когда меня закрыли был семьдесят первый.

– Что? – дёрнувшись, воскликнул Ардашев. – Вас продержали взаперти двадцать лет?

– Да, милок, – кивнула старуха, всхлипывая.

– А сколько же вам сейчас?

– В девятнадцатом я родилась, в марте, пятого числа.

– Выходит, вам семьдесят два?

– Да, – покачала головой несчастная. – Они отняли у меня четверть жизни.

– Но почему вас тут держали? – осведомился студент.

– Я жила в Петербурге. Семьи не завела. Мама наша умерла рано. Младшая сестра вышла замуж и переехала в Ораниенбаум, а я продолжала жительствовать на Васильевском острове в восьмикомнатной квартире отца. Он служил на столичном почтамте, имел чин действительного статского советника и содержал прислугу. Капиталец какой-никакой у него имелся. Второй раз он уже не хотел жениться. Мы с ним ездили на воды, в Пятигорск и Кисловодск. В семьдесят втором году он скоропостижно скончался. А мы с сестрой – единственные наследницы. Вот Проська с мужем и зазвали меня в гости на её день ангела в Ораниенбаум. Они споили меня и заперли в подвале. Вскоре сестра заявила в столичную полицию о моём исчезновении. Через какое-то время квартира и всё отцово наследство досталось им. Но муженёк её, Антип, пить начал да по бабам шляться, а потом, выходит, и сдох… Но она, стерва, всё равно меня не выпускала. Боялась, наверное, что я в полицию на неё донесу. А смертоубийство моё затеять – кишка тонка. Квартира небось давно продана, а деньги растрачены, потому что последние годы она меня только кашей и кормила. Ни мяса, ни овощей, ни фруктов я не видела. От того и цинга началась, все зубы выпали. Я просила её, умоляла, дай хоть морковочку, хоть огурчик, картофелину или яблочек. Нет, говорит, жри кашу, тварь старая, может, быстрее заворот кишок приключится и к папочке своему любимому отправишься. А небо я видела всего один раз в месяц, когда ночью она меня на верёвке выводила, как собачку на поводке, чтобы я в отхожее место вынесла то, что за месяц накопилось в комнате. Я там и питалась, и нужду справляла. Сестра одно ведро воды приносила в неделю. Так я ещё и мыться ухитрялась кое-как. Но разве это мытьё? Спасибо вам, добрые люди, что спасли меня, – причитала затворница сквозь слёзы. Она упала на колени и вновь стала целовать руки городовому.