Зоя открыла соседнюю дверь, и они вошли в квартиру.
– Мам, что с тобой? – встревожился Павлик. – Ты чего-то нервничаешь?
– Да нет! – ответила Катя. – А кто здесь соседи? – тихо спросила она Зою.
– Какие-то молодые! Раз видела. А что они нам? Это же не коммуналка! – И Зоя радостно, как у себя дома, распахнула все двери славной однокомнатной квартиры – двери в кухню, в ванную, в уборную, в кладовку и на балкон.
Именно потому, что открывать дверь в кладовку было глупо, туда сразу и пошла Машка.
– А там тоже дверь! – крикнула она.
Большая двустворчатая дверь в кладовке была грязной. Когда-то с другой ее стороны висела толстая бахромистая портьера. Ей, Кате, объяснили: это очень старый дом, раньше на площадке была всего одна квартира. Уже после революции сделали из одной две. А дверь между ними осталась. Надо бы ее заложить, да как-то хлопотно. Вот и повесили портьеру. Потом Катя поняла: не в этом дело. Был план присоединить отпочковавшуюся в трудные времена квартиру, исходя уже из новых, оптимистических обстоятельств, что жилищный кризис как кризис существовать перестал. Дверь в стене служила наглядным указателем в завтрашние возможности. Поэтому закладывать ее и глупо, и расточительно: потом выбирай из проема кирпичи.
А может, ничего такого и не думали в той квартире и все померещилось Кате позже, когда ни одной, ну, просто ни одной хорошей мысли о них не приходило в голову. Тем не менее дверь в стене жила по-прежнему, и Машка постучала по ней кулаком.
– Они на даче, – успокоила Зоя ринувшуюся на дочь Катю. – Летом все из Москвы… – Она решительно повела всех к балкону. Даже кресло отставила с дороги и шторы раздвинула. – Смотри, какой широкий, – сказала она Кате, – просто можно жить. – Лицо у Зои затуманилось, и легко было себе представить, какое количество квашеной капусты виделось ей на этом широком, огражденном каменными столбиками-вазочками пространстве.
Катя переступила порог. Основная, большая часть балкона принадлежала той квартире. Балкон огибал ее с двух сторон, сюда выходила дверь из их столовой. Границей балконной территории служил ларь, он был и тогда, ларь с бутылками, банками, тряпками. Сейчас на этом ларе лежала свернутая малиновая дорожка, а на самой ее середине пауком сидело чернильное пятно. Катя вспомнила запах тех своих дешевых духов, флакончик которых носила в кармане плаща. Она полезла за ними, уронила ручку, наступила на нее ногой, и по яркой новой дорожке расплылся фиолетовый краб. Она испугалась и стала мыть и чистить, а ей сказали: «Подумаешь, ерунда». Катя знала, что не ерунда. Дорожка и дорогая, и новая, а она ее испортила. Но ей сказали: «Перестаньте об этом думать, как не стыдно!» Никого испорченная вещь не взволновала.
Катя тогда очень этому удивилась. Все вещи имели для нее денежный эквивалент, а деньги, в свою очередь, эквивалентом имели работу. Работа же – это в общем-то жизнь, клетки, нервы, это усталость, недосыпание. В такой цепи связей нельзя было не реагировать на пятно, надо было сказать ей, что она растяпа, что она вещи не бережет. Полагалось сказать! Ей стало бы легче от осуждения. А много позже, когда прочла у Чехова что-то вроде: воспитанный человек не обратит внимания на пролитый соус, – она, помня эту историю, и Чехова в какой-то момент поставила под сомнение. Так ли уж правильны все его мысли?
И вот оказалось, что пятно живо. Оно смотрело на нее всеми своими потеками и каплями, всей своей невыцветостью, заставляя думать о хорошем качестве чернил в старых авторучках.