Она вышла через парадную дверь, не закрыв ее за собой, как и в тот раз. Двинулась так же, как тогда, в перчатках, без единого пятнышка на одежде, по гравиевой дорожке между кустами рододендрона, потом через чугунные кованые ворота и направилась по улице, ведущей в церковь. Начали звонить в колокола: она явилась вовремя. Вдали она заметила отца, перебиравшегося через перелаз между заливным лугом и аллеей. Значит, он вышел рано, после завтрака, и пешком добрался до Кридона. Зачем так рано? Наверное, этот долгий пеший путь был нужен ему, чтобы обдумать и принять какое-то решение? А может, это была жалкая попытка умилостивить ведьму, явившись на церковную службу? Или – о, благословенная мысль! – он пришел, чтобы забрать ее, проследить за тем, чтобы к окончанию службы немногочисленные пожитки дочери были тщательно уложены? Да, именно такие мысли проносились в то время у нее в голове. Теперь она вспомнила фонтан надежды, который превратился в паводок восхитительной уверенности. Когда она вернется домой, все уже будет готово. Они встанут рядом и сообщат ведьме, что уходят, они двое и Блэки, и она больше никогда не увидит их. В конце пути она обернулась в последний раз: дорогой ее сердцу призрак пересек аллею и направлялся к роковой открытой двери.
Дальше картина утрачивала четкость. Она ничего не могла вспомнить о службе, кроме сходящихся и расходящихся как в калейдоскопе красных и синих фрагментов, слившихся в витражное окно: добрый пастырь, прижимающий к груди ягненка. А потом? Незнакомые люди, ожидавшие на крыльце, могила, озабоченные лица, перешептывания, косые взгляды, женщина в какой-то официальной форме, служебный автомобиль… И больше ничего. Память была пуста. Но теперь наконец она знала, где похоронен ее отец. И понимала, почему никогда не сможет навестить его могилу, совершить благочестивое паломничество туда, где он лежит из-за нее, в то скорбное место, куда она его отправила. Для тех, кто покоится в негашеной извести за тюремной стеной, нет ни цветов, ни обелисков, ни трогательных надписей, выбитых на мраморе. И тут, непрошено, возникло последнее воспоминание. Она снова увидела открытую дверь церкви, цепочку прихожан, тянущуюся внутрь, удивленные лица, обращенные к ней, когда она одна вошла в притвор храма и услышала высокий детский голос, который больше чем что бы то ни было иное помог набросить пеньковую веревку на шею человеку с мешком на голове:
– Бабушка? Она неважно себя чувствует и велела, чтобы я шла одна. Нет, ничего страшного. Она в порядке. С ней папа.
Йо-йо[3]
Я наткнулся на йо-йо накануне Рождества, как на давным-давно забытые реликты прошлого, когда разбирал какие-то завалявшиеся бумаги, которые замусоривали мою стариковскую жизнь. То был семьдесят третий день моего рождения, и, полагаю, на меня напал приступ memento mori[4]. Большинство своих дел я привел в порядок еще несколько лет назад, но всегда где-нибудь остается уголок, до которого не дошли руки. Мой находился в коробке с шестью старыми папками, хранившейся на верхней полке гардероба в редко использовавшейся гостевой спальне, куда я убрал ее когда-то. С глаз долой – из сердца вон. Но сейчас, по какой-то неведомой причине, эти папки всплыли в памяти с раздражающей настойчивостью. Их содержимое следовало рассортировать и какие-то бумаги архивировать, а что-то уничтожить. Генри и Маргарет, мои сын и невестка, ожидают, что я – самый педантичный из всех отцов на свете – избавлю их после смерти даже от этой ничтожной обузы. Других дел у меня не осталось. Упаковав чемодан, я ждал, когда Маргарет приедет на машине, чтобы забрать меня на семейное Рождество, которому я предпочел бы тихий вечер в одиночестве, в своей квартире в Темпле. Забрать меня. Вот во что тебя с легкостью превращают в семьдесят три года – в предмет, не то что бы ценный, но довольно хрупкий, требующий бережного обращения, который следует осторожно забрать и так же осторожно вернуть на место. Как всегда, я приготовился заранее. У меня оставалось еще два часа, чтобы разобрать коробку, прежде чем за мной приедут.