Я прошёл прямо к себе в каюту с намерением принять душ, а потом полежать и подумать. Но, очевидно, всем моим намерениям не суждено было сегодня сбываться.
Не успел я снять пиджак, как явился мой нянька – матрос-верзила – и подал мне небольшую посылочку и письмо в очень элегантном длинном конверте. Он очень интересовался нашим путешествием на берегу, жаловался, что его не пустили со мной в город, а он, наверное, был бы мне там нужен.
Как только я отделался от него, пришли турки. Я едва успел спрятать свою посылку и письмо. Турки рассказывали, что очень весело провели время у своих родственников в городе, от которых узнали о том, сколько бедствий принесла буря, из которой благополучно выбрался только один наш пароход. Вышедшие из Севастополя следом за нами два парохода, один – старый греческий и другой – французский, решившийся выйти из гавани при уже начинавшейся буре, – оба погибли. А в Севастополе буря всё ещё свирепствует и сейчас, хотя уже с меньшей силой.
Что же касается нашего судна, то они слышали от старшего механика, что в Константинополе ему придётся идти в большой ремонт и задержаться там надолго.
Всеми силами я старался быть вежливым и выдержанным, но внутри у меня клокотало раздражение от этой постоянной невозможности жить так, как хочется, а быть прикованным ко всем условностям светского приличия.
«Неужели, – думал я, – все поразившие меня новые люди огромной выдержки, которых я увидел за эти дни, и едущий со мной сейчас Иллофиллион приобрели своё хорошее воспитание и выдержку таким же трудным путём, как я?»
Я готов был дать понять туркам, чтобы они уходили поскорее и дали мне возможность побыть одному. Я еле удерживал себя в границах приличия, когда на трапе нашей палубы раздались голоса Иллофиллиона и капитана.
Меня поразило лицо Иллофиллиона. Я ещё ни разу не видел его таким сияющим. Точно внутри у него горел какой-то свет, так весь он казался насквозь светящимся радостью.
В моей голове снова промчался вихрь мыслей. Тут были и мысли низкие, недостойные; я подумал, что Иллофиллион был так долго у Жанны потому, что он её любит, и потому его лицо сейчас так сияет. А мне говорил о невозможности проявления сейчас личных чувств. Скользнули здесь и ревность, и грубая мысль о моей зависимости от почти незнакомого мне человека. В моей душе вновь поднялись чувство протеста и сильное раздражение.
Я почти не слышал, о чём говорили вокруг меня. Ещё раз я посмотрел на Иллофиллиона – и устыдился всех своих недоброжелательных чувств. Лицо его всё так же светилось внутренним светом, глаза сверкали, напоминая глаза-звёзды Ананды.
«Нет, – сказал я себе, – этот человек не может быть двуличным. Мысль такого светящегося лица должна гореть честью и любовью. Иначе откуда же взяться этому свету, который всех греет и рассеивает даже такой мираж, в каком я запутался сейчас».
Я унёсся воспоминанием обо всём том, что рассказал мне Иллофиллион о себе; о том, что я постиг и увидел за короткое время через него, и о том необычном человеке, которого он показал мне в Б.
Постепенно я забыл обо всём, превратился в «Лёвушку – лови ворон», перенёсся в сад сэра Уоми и так погрузился в мысли о нём, что точно услышал его голос: «Мужайся, пора детства прошла. Учись действовать не только для помощи брату, но вглядывайся во всех встречаемых. Если ты встретил человека и не сумел подать ему утешающего слова – ты потерял момент счастья в жизни. Не думай о себе, разговаривая с людьми, а думай о них. И ты не будешь ни уставать, ни раздражаться».