Лопатин лежал на этой маминой кровати, узкой, старой, с никелированными шарами, может быть купленной здесь, но точно такой же, на какой она спала в Москве. Бывая сначала в одной их московской квартире, потом в другой, ему случалось заходить к ней в комнату. Она любила разговаривать с ним.

Квартиры были разные, а над кроватью висели те же самые фотографии Вячеслава. И здесь, над этой кроватью, они висели на тех же местах.

Лопатин лежал на этой кровати под старым, посекшимся ватным одеялом, заправленным в чистый пододеяльник. И пододеяльник был чистый, и простыня, и наволочка на подушке. Вячеслав всегда был заботлив к друзьям, таким и остался. Бог знает, на чем спит сам, в той комнате, на своей продавленной тахте, а здесь все чистое. Даже неудобно было ложиться, не помывшись с дороги, в такую чистую постель.

Он сказал об этом, когда Вячеслав провожал его спать, но тот махнул рукой:

– Авось ничего не набрался в дороге. А греть воду все равно не на чем. Завтра в баню сходишь. Губер тебя устроит в комендантской; у них там хорошо, чисто.

Нет, Вячеслав тоже не спал; сначала Лопатину показалось, спит, но потом услышал, как он тихо, наверно в ночных туфлях, шатается там, за стеной, взад и вперед по своей холодной комнате.

Лопатин вспомнил, как Вячеслав в тридцать восьмом году несколько месяцев ходил осунувшись, напряженный, притихший, ходил так, словно заранее прислушивался к тому, что с ним может случиться.

А случиться могло! Был арестован один из его старых знакомых, военный с громким именем. До того как это стряслось, Вячеслав с детским тщеславием любил к месту и не к месту называть его имя, преувеличивая свою близость к нему, и все это могло плохо кончиться. Но эта беда, как тогда казалось, почти неотвратимая, прошла мимо него. А совсем другая и неожиданная через три года обрушилась там, где он меньше всего думал ее встретить, – на войне. И даже не на войне, а по дороге на войну.

Лопатину показалось, что он нашел слово, точнее других выражавшее все, что произошло с Вячеславом. Именно беда! И тем горшая, что через такую беду человек может переступить только сам, остатками собственной воли. Через такую беду его на чужих плечах не перетащишь.

Но мучиться с тем, как решить эту задачку, можно долго, и ответов в конце задачника не один, а два. Или примириться, что не способен к тому, чего ждал от себя, и успокоиться, жить, как люди живут. Как дурные люди живут, имеется в виду! Или разбежаться и прыгнуть через неведомое, хуже – через ведомое, через то, перед чем уже один раз остановился. Перепрыгнуть он боится, но и примириться не может. Когда так – еще не все потеряно.

Лопатин лежал, смотрел на фотографии, висевшие над кроватью, и думал, что, наверно, и на эти фотографии Вячеславу бывает тяжело смотреть. На одной из них он, четырнадцатилетний гимназист, с отцом и матерью. Мать сидит на гнутом венском стуле, в косынке милосердной сестры. А отец, снятый во время приезда с австрийского фронта, перед своей гибелью в пятнадцатом году, стоит во весь рост в офицерских сапогах с твердыми голенищами, в форме штабс-капитана, с «Георгием» и «Владимиром» с мечами и бантом. Такой же высокий, как Вячеслав, и похожий на него.

Фотография готовила к другому, к войне, а не к Ташкенту, и воспитание, казалось бы, тоже. Даже в двадцатые годы Вячеслав не просил мать, чтобы убрала эту всегда висевшую у нее на самом виду фотографию. И, вспоминая свое неблагополучное, как он в то время выражался, дворянское происхождение, даже тогда говорил об отце с оттенком гордости. А потом, после тридцать седьмого года, когда в школах стали учить историю уже не по Покровскому, а по Шестакову, очень любил вспоминать, что происходит из старой служилой дворянской семьи, и про этот «Георгий», и про «Владимира» с мечами и бантом у отца, погибшего под Перемышлем.