На эту дурацкую характеристику потому не хватает зла, что маркиз-то, по сути дела, не виноват. Ну что ты возьмешь с француза, если в его языке конструкции железобетонные, ударения исключительно на последнем слоге, суффиксов, префиксов, частиц не полагается, и этот язык только мелодичностью и берет… Что ты возьмешь с француза, если по-ихнему щенок – «молодая собака», если палка, буханка, жезл – все будет «батон», и вообще нет аналога слову «дух»…

Виноват наш язык, не доступный пониманию романогерманца обстоятельно и сполна. А ведь Пушкин – это сплошной язык, и его божественное обаяние заключается не в художественных идеях, вообще несложных для передачи, а в волшебном порядке слов. Ведь есть же, действительно, разница между пушкинской строфой и грустной неизбежностью в переводе, как-то:

Время, мой друг, время,
Сердце просит покоя,
Дни летят за днями…

ну и так далее, вплоть до удаленного монастыря трудов и чистых удовольствий (Александр Сергеевич пишет – «нег»). По той же причине нельзя так перевести Гоголя, Лескова, Достоевского, Чехова, Бабеля, Зощенко, Платонова, чтобы можно было оценить их обстоятельно и сполна.

Таким образом, Пушкин никак не мог заимствовать краски у европейской школы, во-первых, за технической невозможностью, а во-вторых, потому что своих девать некуда, плюс оттенки, полутона, интонации и тона. До чего дело доходит из-за такого избыточного богатства: допустим, Альбер Камю и в оригинале очарователен, но по-русски он выходит красочней и сильней.

Правда, в наше время русский язык как-то выхолащивается, бледнеет, опрощается до общих романо-германских форм. Надо думать, придет пора, когда русак и француз будут в совершенстве друг друга понимать. То-то заживем душа в душу, если, конечно, на Руси к тому времени останется такое понятие, как «душа».

Главное свойство русского характера заключается в том, что он соединяет в себе все мыслимые человеческие черты. Вот и де Кюстин пишет под дорожными впечатлениями: «На каждом перегоне мои ямщики по крайней мере раз двадцать крестились, проезжая мимо часовен, и столь же усиленно раскланивались со всеми встречными возницами, а их было немало. И выполнив столь пунктуально эти формальности, искусные, богобоязненные и вежливые плуты неизменно похищали у нас что-нибудь».

В том-то вся и штука, что русский человек все может: может быть великодушным, бессмысленно жестоким, скрытным и, что называется, душа нараспашку, скаредным и щедрым, вороватым, изобретательным, циником, безалаберным и себе на уме. Но это не то что русак Иванов циник, а русак Петров с утра до вечера себе на уме. Это означает, что русак Иванов в среду скареда, а в четверг щедр, а в пятницу вороват.

Кстати заметить, русский человек вороват не от природы, а, так сказать, исторически, поскольку у него исторически не сложились отношения с собственностью, за неимением таковой. Ведь во всю тысячелетнюю историю России у него не было никакой собственности, даже на свою лачужку и на жену. Поэтому у него сложилось такое отношение к движимости и недвижимости, которое въелось в генетический код: все ничье, все божье, от гвоздика до земли.

Однако организовать такой народ в общность, будь то колхоз или государство, неудобно и тяжело. Неустойчивое получается государство, если каждый из двухсот миллионов подданных одновременно великодушен, жесток, скрытен, циник, щедр… ну и так далее, тем более вороват. В сущности, неуправляемой выходит такая общность, если каждый член ее может все.

Русский человек разве что веселиться не умеет, по-настоящему, от души. Вот и де Кюстин пишет: «Тишина царствует на всех праздниках русских крестьян. Они много пьют, говорят мало, кричат еще меньше и либо молчат, либо поют хором, то есть тянут меланхолическую мелодию. Национальные песни русских отличаются грустью и унынием».