Однажды Бернарда Шоу спросили, верит ли он, что Библию написал Святой Дух. И Шоу ответил: «Любая книга, которую стоит перечитывать, написана Духом». Иными словами, книга должна выходить за пределы авторского замысла. Авторский замысел – это жалкое и обманчивое суждение человека, и в книге должно быть нечто большее. «Дон Кихот», к примеру, – это больше, чем сатира на рыцарские романы. «Дон Кихот» – это абсолютный текст, в котором для случайности нет места.

Давайте представим себе последствия этой идеи. Например, я говорю:

Бегущие струи, прозрачны, чисты{7},
И древеса, чья в них глядится крона,
И плющ, что крадется извилистой тропою…

Каждая из этих трех строк, определенно, написана ямбом. Таково было желание автора, и оно произвольно.

Но это ничто в сравнении с произведением, написанным Духом, с идеей Божественности, снизошедшей на литературу и диктующей книгу. В такой книге ничто не может быть случайным, все должно быть обосновано, вплоть до каждой буквы. Так, например, считается, что Библия начинается («Берешит бара Элохим»[2]) с буквы «Б», потому что так начинается слово «благословлять». Речь идет о книге, в которой нет ничего, абсолютно ничего, случайного. Это подводит нас к каббале, подводит к изучению букв, к священной книге, продиктованной Божеством. Это полная противоположность античным представлениям. У греков и римлян муза никогда не являла себя столь определенно.

«Гнев, богиня, воспой Ахиллеса», – призывает Гомер в начале «Илиады». Таким образом, муза здесь соответствует вдохновению. Напротив, когда мы думаем о Духе, мы думаем о чем-то более конкретном и могущественном: о Боге, который снисходит на литературу. О Боге, который пишет книгу. В такой книге нет ничего случайного: количество букв, число слогов в каждом стихе, возможность перестановки букв и словесных игр, возможность учитывать числовое значение букв – все это уже было предустановлено.

Итак, вторая великая идея книги в том, что книга может оказаться Божественным творением. Наверное, эта идея ближе к нашим нынешним представлениям, чем отношение к книге в Античности (повторюсь, книга рассматривалась всего-навсего как суррогат устного слова). Позднее вера в священную книгу ослабевает и замещается другими верованиями. Например, убежденностью, что олицетворением каждой страны является одна книга. Вспомним, что мусульмане именуют евреев «народом книги»; вспомним и фразу Генриха Гейне о нации, чья родина – книга (Гейне имел в виду Библию и евреев). Здесь перед нами новая идея: каждая страна должна быть представлена одной книгой или, по крайней мере, одним автором, написавшим несколько книг.

Забавно – не думаю, что кто-нибудь прежде обращал на это внимание, – что страны избрали себе писателей, которые не слишком похожи на эти страны. Англия, например, могла бы выбрать своим представителем доктора Джонсона, однако же остановила свой выбор на Шекспире, а Шекспир, скажем так, наименее английский из всех английских писателей. Для англичан типична understatement[3], когда говорят чуть меньше, чем хотят сказать. Шекспир же, наоборот, в своих метафорах склонен к гиперболе, и нас ничуть не удивило, если бы Шекспир был итальянцем или, например, евреем.

А вот случай Германии: эта удивительная страна, весьма склонная к фанатизму, выбирает себе человека толерантного, вовсе не фанатичного и не слишком озабоченного идеей родины – выбирает Гёте. Германию представляет Гёте.

Франция так и не выбрала своего единственного автора, но все-таки тяготеет к Гюго. Разумеется, я преклоняюсь перед Гюго, однако он – нетипичный француз. Гюго во Франции иностранец; Гюго со своими громадными декорациями и пространными метафорами для Франции нетипичен.