Шоу позднее назовет это жизненной силой (the life force), а Бергсон, в конце концов, жизненным порывом (l’élan vital), который являет себя во всем, творит мир и движет каждым из нас. В рудах он как бы умер, в растениях уснул, в животных дремлет, но только в нас приходит к самоосознанию. Это и объясняет фразу Святого Фомы: «Intellectus naturaliter desiderat esse semper», «Разум по природе хочет быть вечным». Но в какой форме? Конечно же, не в личной, не в понимании Унамуно, который хотел бы остаться Унамуно, а во всеобщей.
Наше «я» в нас не самое важное. Что значит чувствовать себя самим собой? Чем отличаюсь я, чувствующий себя Борхесом, от других, чувствующих себя тем-то и тем-то? Да абсолютно ничем. На самом деле это наше общее «я», и оно в той или иной форме присутствует в каждом. Поэтому и можно говорить о потребности в бессмертии, но не в личном, а в этом, другом, смысле. Скажем, всякий, кто возлюбил врага своего, соучаствует в бессмертии Христа. В этот миг он Христос. Повторяя строку Данте или Шекспира, мы каждый раз, так или иначе, перевоплощаемся в миг, когда Шекспир и Данте эту строку создавали. Наше бессмертие – в памяти других, в трудах, которые мы им оставляем. Так не все ли равно, чье имя носят эти труды?
Последние двадцать лет я отдал англосаксонской поэзии, многие стихи я знаю на память. Единственное, чего я не знаю, так это имен их авторов. Ну и что? Разве в этом дело, если я, читая стихи IX века, вдруг чувствую что-то, волновавшее человека того столетия? Он живет во мне в этот миг, хотя я – не он. В каждом из нас – все жившие до нас на свете. Все, а не только наши родные.
А родные тем более. Я знаю, со слов матери, что цитирую английские стихи голосом отца. (Он умер в тридцать восьмом, в том же году покончил с собой Лугонес.) Когда я повторяю стихи Шиллера{16}, во мне живет мой отец. И другие люди, которых я слышал, – они живут в моем голосе, ставшем эхом их голосов, как сами они, скорее всего, были эхом своих предков. Что тут можно знать наверняка? Короче говоря, мы вправе верить в бессмертие.
Все мы, так или иначе, сотоварищи по этому миру. Каждый хочет, чтобы мир был лучше, и, если он вправду становится лучше, наши надежды крепнут. Если родина чем-то прославится (почему бы и нет?), в этой славе будет частица нашего бессмертия, и не важно, вспомнят наши имена или нет. Это пустяк. Важно другое – бессмертие. Оно – в делах, в памяти, оставленной другим.
Остаться может совсем немного, фраза, не больше. Скажем, такая: «Ну и парень, повстречаешь – не разойдешься». Кто ее выдумал, не знаю, но, произнося, всякий раз чувствую себя автором. И разве важно, что того куманька давно нет на свете, если он в эту минуту живет во мне и в каждом, кто повторяет его фразу?
То же самое – с музыкой или с языком. Язык – это общий труд, а потому бессмертен. Я говорю по-испански. Сколько умерших испанцев живут во мне? Что я думаю и как сужу, не важно, имена ушедших тоже не так важны, если все мы день за днем помогаем осуществиться будущему, бессмертию, нашему общему бессмертию. Это бессмертие вовсе не обязано быть твоей собственностью, оно обойдется без случайных фамилий и имен, обойдется без наших воспоминаний. Зачем считать, что возьмешь в другую жизнь свою память и я, скажем, так и останусь в собственном детстве, в Палермо, Адроге или Монтевидео? Зачем всегда цепляться за прошлое? По-моему, это литературщина. Я могу все забыть и остаться собой, и все это будет жить во мне, даже безымянное. Может быть, самое главное как раз то, что вспоминаешь неточно, как раз то, что вспоминается безотчетно.