Рассказывают еще такой случай. В деревне Дивеево рядом с общинкой сделался пожар. Сестры начали выносить свое имущество и убирать, а больше всех хлопотала сама Ксения Михайловна. Наконец старица вручила послушницам тщательно закрытый и завернутый короб, вроде лукошка, и строго сказала: «Смотрите, как можно дальше унесите от пожара этот короб, да оберегите, пока горит-то, тут все нужное!» Сестры понесли, но вдруг что-то зашевелилось в коробе, и с испуга они поставили короб на землю. Открыть не смеют, боятся, но и ничего не могут понять… Смотрят, а из него начали выпрыгивать разные кошки… Расхохотались сестры, но вновь испугались, так как устрашились строгой матушки: как ей сказать, а не сказать тоже нельзя. Наконец пошли и признались. «Глупые вы, глупые! – ответила Ксения Михайловна. – Ведь сказала я вам, что блажен, аще и скоты милует! Что скот-то – ничто, и весь токмо от единаго человека зависит! Ведь если бы не я, бедные сгорели бы! Кто ж станет на скота глядеть, заботиться, спасать да тварь оберегать, а она хоть тварь, но все то ж творение Божие! Вот и дала я вам, не сказав, что даю, зная вашу безжалостность!»
Монахиня Ермиония, старица, определенная в обитель самим о. Серафимом, рассказывала, что когда она пришла к о. Серафиму, то, посылая ее жить в Дивеево к родной тетке, послушнице Евдокии Ефремовне (впоследствии монахине Евпраксии, удостоенной в день Благовещения видения Божией Матери в Серафимовой келье), батюшка сказал последней, державшей ее за руку и приведшей на благословение: «Отведи ее к матушке Ксении Михайловне. Во, матушка! – сказал старец, обращаясь к отроковице. – Ксения-то Михайловна жизни высокой, бич духовный, матушка!» «И действительно, – рассказывает монахиня Ермиония, – и вправду она была строга; станет выговаривать, думаешь, вот-вот убьет, сейчас тут умрешь, а кончит – сделается прещедрая; скажет бывало: «Ну-ка, ну-ка, Оря (так звали ее дочь), прочти-ка вот ей такое-то житие!» Она сама была неграмотная. И прочтет Ирина Прокофьевна, что велит матушка». «Вот видишь ли, Евдокиюшка, – скажет Ксения Михайловна, – как трудно идти-то в Царствие Небесное, ведь оттого так-то я и выговариваю. Ну, матушка, иди! Погляди-ка, Оря, нет ли тут у нас чего, не принес ли кто чего-нибудь, дай ей!» «И мне же, бывало, чего сунув, отпустит», – говорила Евдокия Ефремовна.
Последняя жила одно время у Ксении Михайловны келейной, и у нее были две красненькие тесемочки; раз подпоясалась она ими. Увидала это матушка. «Что это, – говорит, – вражью-то силу ты на себя надела!» Взяла Ксения Михайловна, сняла тесемочки с нее и сожгла их в печке. Не терпела она, чтобы носили хорошую одежду.
«Было это с Евдокией, – повествует монахиня Ермиония. – Раз как сшили ей первую ряску, матушка ее не видала. Пришла она в церковь, стоит, а она, наша голубушка, своею клюшкою-то и достает. «Кто это? Кто это? – спрашивает Ксения Михайловна. – Ах! Это всечестная Евдокия! Что это ты делаешь, матушка: на что это ты восемь-то бесов себе посадила! (т. е. восемь клиньев). Выпори, выпори, – говорит матушка, – четыре-то беса!» В другой раз идет тетка Евдокия двором, надев сарафан из посконного холста, только что выкрашенный, новый. Увидала матушка, кричит: «Стой! Стой!» Подошла она. «Аи, аи, матушка, – говорит она. – Бога ты не боишься, Евдокиюшка всечестная! Что надела плисовый-то сарафан! Подбери, подбери все кругом, матушка, подрежь, чтобы рубашка была бы видна, чтоб не до полу было!» Так была строга матушка Ксения Михайловна».