Риба осторожно напоминает ему, что, хочет он того или нет, Париж по-прежнему остается столицей «Республики Словесности». В том-то все и дело, подхватывает Хавьер, французская культура забронзовела и, если говорить о живости и легкости, не выдерживает ни малейшего сравнения с английской. К тому же нынешние французы даже в общении не так хороши, как британцы. Возьми хотя бы телефонные будки в Лондоне и Париже. Английские не только красивей и удобней, они задуманы как место для разговоров, тогда как французские выглядят странно и как будто выполнены в не стоящей доброго слова эстетике молчания.
Рибу не убеждают аргументы Хавьера, Европа не сводится к телефонным будкам. Но ему не хочется спорить. Он думает, что ему и впрямь пора взбодриться и сняться с места, прыгнуть, оказаться по ту сторону, начать думать о другом, развернуться и двинуться вперед. Наконец, он цитирует самому себе слова Джулиана Барнса, очень подходящие к ситуации. Барнс сказал это об англичанах, помешанных на Франции, потому что с Франции для них начинается все странное, причудливое и непривычное: «Занятно, что англичане буквально жить не могут без Франции, тогда как во французах Англия возбуждает только любопытство».
Риба вспоминает, что прочитал эти слова в сборнике «По ту сторону Ла-Манша», и думает, что у него все ровным счетом наоборот – первые отзвуки непривычного и причудливого он ловит именно в английском языке. Его волнует Нью-Йорк, и, думая о нем, он всегда вспоминает слова своего юного друга писателя Нетски[18], перебравшегося туда лет десять назад: «Я живу в городе, словно специально сделанном, чтобы растворить твою личность и выдумать тебя заново. В Испании нет этой пластичности, там ярлык на тебя навешивают пожизненно».
На самом деле он ни о чем не мечтает так горячо, как о том, чтобы избавиться от своего ярлыка удалившегося от дел маститого издателя, от этого клейма, которым его пометили – и, кажется, действительно пожизненно, – его коллеги и друзья в Испании. Может, и впрямь пришло время сделать шаг вперед, решительно пройти по мосту – в его случае пересечь метафорический Ла-Манш, – ведушему к другим голосам и другим комнатам. Может, и впрямь им с французской культурой следует на время расстаться – они так близки, что от этого уже просто мутит, французская культура для него давно уже не иностранная, а такая же родная и домашняя, как и испанская – первая, от которой он сбежал.
И конечно, только незнакомое, только иностранное способно сейчас увлечь его за собой. Он должен понять, наконец, как необходимо ему попытать счастья в чужих краях, невиданных и загадочных, где царит та особенная радость, что всегда окружает новое, он должен снова научиться глядеть на мир с воодушевлением, как если бы видел его впервые. То есть он должен взять и прыгнуть, можно и по-английски, как это только что с типично британской эксцентричностью предложил Хавьер.
Ему приходит в голову еще один способ изжить в себе латинянина – можно попытаться избавиться от внутренней склонности к мелодраме и преувеличению, потренировать перед зеркалом личину безупречного джентльмена, холодного и бесстрастного, не размахивающего руками, когда высказывает свое мнение. И тут он неожиданно слышит зов удивительных стран, трудновообразимых земель и небес, – кто бы мог представить, что однажды он испытает к ним такой жадный интерес? Он привык считать их недоступными, и пусть загвоздка была только в языке, эта преграда всегда казалась ему непреодолимой. Что ж, значит, он опять попытается совершить невозможное. Опять поедет