Я – человек погасший, думает он. Но будет скверно, если кто-нибудь решит вдруг разжечь светильник моего существования. Не выйдет добра, если произойдет что-нибудь этакое, и все вокруг оживится, и этот дом превратится в ярмарочный балаган, а я вдруг окажусь героем лихого романа. И в то же время я предчувствую неизбежное приближение этого. Что-то вот-вот случится, я уверен. Внезапно явится кто-то и взорвет мою монотонную жизнь, жизнь старика, босиком ковыляющего по неосвещенным комнатам и замирающего у шкафа, чтобы вслушаться в мыший топоток в темноте. Что-то стрясется, я знаю, и моя жизнь обернется, наэлектризованным романом. Будет ужасно, если это произойдет. Не думаю, что мне понравится, чтобы меня разлучили с ни с чем не сравнимым очарованием моего нынешнего существования. Меня вполне бы устроила жизнь в Нью-Йорке, простая жизнь, в вечном контакте с усыпляющей обыденностью повседневности.

Чем бы он мог заняться, если бы не сидел как прикованный у всепожирающего компьютера? Ну, например, он мог бы продолжать искать информацию о Дублине, мог бы прогуляться под дождем в коротких штанах, пугая соседей, мог бы играть в домино с другими пенсионерами в баре чуть дальше по улице, а мог бы напиться, как в старые времена, напиться всерьез, вдребезги, уехать в Бразилию или на Мартинику, принять иудаизм, выкосить пшеничное поле, переспать со случайной знакомой, залезть в бассейн с ледяной водой. Но, возможно, самое правильное, что он может сделать, – это продолжать вкладывать все силы в подготовку будущей поездки в Нью-Йорк с пересадкой в Дублине.


Однажды, разъезжая по Мексике с Хосе Эмилио Пачеко, чью книгу он в то время издал, – позже к ней добавилось еще две, – в кабриолете одной приятельницы, он приехал в порт Веракруса и сразу же пошел к морю. Эти формы, что вижу у моря, сказал шедший за ним Пачеко, формы, что вызывают мгновенно в голове хоровод метафор, инструменты ли вдохновенья иль обманчивые цитаты?[15]

Риба попросил его повторить вопрос. Пачеко повторил, и он увидел, что с самого начала понял его правильно. С ним самим происходило что-то подобное. Идеи цеплялись у него одна за другую, и он имел любопытную манеру относиться к собственной жизни как к книге. Издательская деятельность и связанная с нею необходимость читать множество рукописей усугубила и укоренила в нем склонность видеть хоровод метафор и искать скрытый, подчас в высшей степени таинственный код в каждом эпизоде своей повседневной жизни.


Он считает себя читателем в не меньшей степени, чем издателем. Хотя от дел он удалился в основном из-за проблем со здоровьем, ему кажется, что отчасти вина за это лежит на златом тельце готического романа, измыслившем и запустившем дурацкую легенду о пассивном читателе. Он мечтает о дне, когда очарование бестселлера рассеется, и сможет, наконец, вернуться одаренный читатель, и опять начнут соблюдаться условия нравственного договора между ним и автором. Он мечтает о дне, когда издатели художественной литературы снова вздохнут полной грудью – он имеет в виду тех издателей, кому до смерти не хватает читателя активного, достаточно открытого, чтобы купить книгу и позволить чуждым для него мыслям и чувствам возникнуть в своем сознании. Он верит, что, если мы требуем таланта от издателя или писателя, не менее одарен должен быть и читатель. Потому что, не будем себя обманывать, читая, приходится иной раз преодолевать такие косогоры и буераки, путь через которые может облегчить только способность испытывать осмысленные эмоции, желание понять другого и приблизиться к языку, отличному от того, на каком разговаривает с нами гнетущая повседневность. Как говорит Вилем Вок, не так-то просто влезть в шкуру Кафки и увидеть мир таким, каким он его видел, – обездвиженным, лишенным возможности попасть из одной деревни в другую. И для чтения, и для письма необходимо обладать одинаковыми навыками. Писатели разочаровывают читателей, но случается и обратное, читатели разочаровывают писателей, пытаясь отыскать у них только подтверждение своей картине мира…