пока ещё не помнишь. Хорошо,
что ты – не помнишь.
Играет Бах. Пылает кровь. На помощь
небесным скрипкам, воспевая полночь,
приходит нежный утончённый ад
порочного барочного гобоя.
Пифагорейский музыкальный ряд.
Пылающее рвётся в голубое,
и птицы в небе страшно говорят,
и эти капли алые горят,
горят на пенном лезвии прибоя.
Уходят люди – вверх по склонам гор.
Торжественно и горько. До минор.
Качнутся плети высохшей лаванды,
мяукнут ставни, прогоняя сон.
Ныряя под лиловые гирлянды,
ты босиком выходишь на балкон
и видишь, что рыбацкому посёлку
осталось жить, от силы, полчаса,
что бестолку молиться втихомолку
и прятать слёзы, глядя в небеса,
что смерти нет, что ты опять умрёшь,
когда-нибудь, сегодня, и родишься
когда-нибудь – сегодня? – прорастёшь
проклюнешься, протянешься, продлишься
в чужом прекрасном теле, что другой
начнётся ритм, и отворится дверца,
где вечно бьётся космос, точно сердце —
непостижимый, жадный и тугой.
Я молча наблюдаю за тобой
и помню, что, примерно, через двести
коротких лет вернётся этот сон.
Всё повторится: океан, балкон,
предчувствие утраты, Бах, прибой.
Ты будешь рядом. Мы не будем вместе.
Таков закон.
Свершилось. Тоника, субдоминанта – кода.
Сырой настил, больничный запах йода,
обломки скрипки, пара чёрных слив,
морской травы подгнившие волокна…
Отсюда, светлая, нет выхода. Прилив
стучится в окна.
Голубка, прощай. Поцелуй на прощанье
горчит миндалём. Протяни мне ладони
звенящими чашами жаркой латуни,
литаврами смеха даруй мне прощенье!
Голубка, прощай. Обедневшим вассалом
познаю опалы больную свободу
и где-то за третьим вокзалом забуду
твоё настоящее. Помни весёлым.
Голубка, прощай. Поминай меня лихом.
Я лгал тебе так, что, пожалуй, и не был
с тобой никогда. Холод падает на пол,
на листья, на поле, политое лаком.
Голубка, прощай. Февралём рукописным,
слепым, рукопашным закончится эта
двоим непонятная странная смута.
Ты станешь распутной. Я стану опасным.
Голубка, прощай. На изломе минуты
застывший троллейбус – архангел вечерний,
и ночь твоя через лиловое с чёрным —
две медных монеты.
Облако причаливает к горе.
К облаку причаливает самолёт.
Так ли уж важно в этой простой игре,
кто и кого насколько переживёт?
Братское небо, влажная простыня.
Звёзды ложатся в пашню плечом к плечу.
Семя двудольное, космополита, меня,
пусть закопают в космос. Я так хочу.
Здравствуй, сердце моё.
В нашем сдвоенном ритме – причал
и рыбацкая лодка, и дрозд в облетающей кроне,
и солёный закат, напевающий эту печаль
одинокому чёрному псу на обветренном склоне.
Отпускаю с ладони. Прощай. Говори обо мне
с облаками и городом. Ты замираешь на грани
и, сгорая медовой пыльцой в кафедральном огне,
рассыпаешься смехом и звёздами в зябком тумане.
Уходи. Каждый шаг от попыток пропеть и прочесть,
каждый шаг до утра – точно плуг, обрубающий корни.
А вокруг пустота голосами летучих существ
что-то сбивчиво шепчет. И плачет – светло и покорно.
Владимир Порудоминский / Кёльн /
Владимир Порудоминский (1928) – писатель, автор многочисленных книг по истории русской культуры. Составитель и комментатор изданий русских писателей-классиков. В отечественной и зарубежной печати публикуются его рассказы и повести, мемуарные повествования, очерки и статьи.
Старик на обочине
Старик сидел на земле, опустив ноги в придорожную канаву, налитую водой после ночного дождя. Вокруг раскинулась побуревшая от долгого зноя степь, полоса дороги рассекала ее надвое. Направо поглядеть или налево, дорога тянулась куда-то до горизонта, и еще дальше.
Давно уже (годов он не считал) старик шел и шел по дороге, как она вела его, не обременяя себя раздумьем, где он есть и куда идет. И всюду на бесконечном пути его встречала война. Поля были истоптаны сапогами, искалечены колесами, деревья и кустарник обглоданы пулями, осколками снарядов.