пока ещё не помнишь. Хорошо,

что ты – не помнишь.


Играет Бах. Пылает кровь. На помощь

небесным скрипкам, воспевая полночь,

приходит нежный утончённый ад

порочного барочного гобоя.

Пифагорейский музыкальный ряд.

Пылающее рвётся в голубое,

и птицы в небе страшно говорят,

и эти капли алые горят,

горят на пенном лезвии прибоя.

Уходят люди – вверх по склонам гор.

Торжественно и горько. До минор.

Качнутся плети высохшей лаванды,

мяукнут ставни, прогоняя сон.


Ныряя под лиловые гирлянды,

ты босиком выходишь на балкон

и видишь, что рыбацкому посёлку

осталось жить, от силы, полчаса,

что бестолку молиться втихомолку

и прятать слёзы, глядя в небеса,

что смерти нет, что ты опять умрёшь,

когда-нибудь, сегодня, и родишься

когда-нибудь – сегодня? – прорастёшь

проклюнешься, протянешься, продлишься

в чужом прекрасном теле, что другой

начнётся ритм, и отворится дверца,

где вечно бьётся космос, точно сердце —

непостижимый, жадный и тугой.


Я молча наблюдаю за тобой

и помню, что, примерно, через двести

коротких лет вернётся этот сон.

Всё повторится: океан, балкон,

предчувствие утраты, Бах, прибой.

Ты будешь рядом. Мы не будем вместе.

Таков закон.


Свершилось. Тоника, субдоминанта – кода.

Сырой настил, больничный запах йода,

обломки скрипки, пара чёрных слив,

морской травы подгнившие волокна…

Отсюда, светлая, нет выхода. Прилив

стучится в окна.

* * *

Голубка, прощай. Поцелуй на прощанье

горчит миндалём. Протяни мне ладони

звенящими чашами жаркой латуни,

литаврами смеха даруй мне прощенье!


Голубка, прощай. Обедневшим вассалом

познаю опалы больную свободу

и где-то за третьим вокзалом забуду

твоё настоящее. Помни весёлым.


Голубка, прощай. Поминай меня лихом.

Я лгал тебе так, что, пожалуй, и не был

с тобой никогда. Холод падает на пол,

на листья, на поле, политое лаком.


Голубка, прощай. Февралём рукописным,

слепым, рукопашным закончится эта

двоим непонятная странная смута.

Ты станешь распутной. Я стану опасным.


Голубка, прощай. На изломе минуты

застывший троллейбус – архангел вечерний,

и ночь твоя через лиловое с чёрным —

две медных монеты.

* * *

Облако причаливает к горе.

К облаку причаливает самолёт.

Так ли уж важно в этой простой игре,

кто и кого насколько переживёт?


Братское небо, влажная простыня.

Звёзды ложатся в пашню плечом к плечу.

Семя двудольное, космополита, меня,

пусть закопают в космос. Я так хочу.

* * *

Здравствуй, сердце моё.

В нашем сдвоенном ритме – причал

и рыбацкая лодка, и дрозд в облетающей кроне,

и солёный закат, напевающий эту печаль

одинокому чёрному псу на обветренном склоне.

Отпускаю с ладони. Прощай. Говори обо мне

с облаками и городом. Ты замираешь на грани

и, сгорая медовой пыльцой в кафедральном огне,

рассыпаешься смехом и звёздами в зябком тумане.

Уходи. Каждый шаг от попыток пропеть и прочесть,

каждый шаг до утра – точно плуг, обрубающий корни.

А вокруг пустота голосами летучих существ

что-то сбивчиво шепчет. И плачет – светло и покорно.

Владимир Порудоминский / Кёльн /



Владимир Порудоминский (1928) – писатель, автор многочисленных книг по истории русской культуры. Составитель и комментатор изданий русских писателей-классиков. В отечественной и зарубежной печати публикуются его рассказы и повести, мемуарные повествования, очерки и статьи.

Старик на обочине

Старик сидел на земле, опустив ноги в придорожную канаву, налитую водой после ночного дождя. Вокруг раскинулась побуревшая от долгого зноя степь, полоса дороги рассекала ее надвое. Направо поглядеть или налево, дорога тянулась куда-то до горизонта, и еще дальше.

Давно уже (годов он не считал) старик шел и шел по дороге, как она вела его, не обременяя себя раздумьем, где он есть и куда идет. И всюду на бесконечном пути его встречала война. Поля были истоптаны сапогами, искалечены колесами, деревья и кустарник обглоданы пулями, осколками снарядов.