Я с трудом узнал свою сестру, когда мы встретились в день похорон, зимой две тысячи третьего. Агне ходила по комнатам с видом наследной принцессы, переставляла вазы, проводила пальцем по пыльным рамам картин и, казалось, не могла дождаться, когда люди, пришедшие выпить за упокой души ее матери, уберутся восвояси. Выслушав завещание, она поднялась со стула так резко, что тот отлетел к стене, у которой сидели две родственницы в черных шалях, выругалась вслух – этому литовскому ругательству я сам ее научил! – и вышла вон, оставив дверь открытой.
Кто знает, как бы я сам вел себя на ее месте, услышав, что остался без крыши над головой?
Через полчаса, когда гости разбрелись по дому со стаканами жинжиньи, сестра подошла ко мне и попросила позволения пожить в доме до рождения ребенка, но я был настолько ошарашен завещанием, что на слова о ребенке даже внимания не обратил. Нет, вру. Я услышал ее слова, но нарочно пропустил их мимо ушей и говорил с ней небрежно и грубо, даже кричал. Ее слова показались мне бессмыслицей, продолжением бедлама: все эти густо напудренные женщины в черном, говорящие на чужом языке (похожем не то на щелканье аистиного клюва, не то на шипение воздуха, выходящего из дырявого шарика), все эти граненые графины с лимонадом, в которых колыхались кусочки льда, угрюмые складки на лбу моей матери, тяжкий скрип кресла-качалки, в котором с начала поминок, не вставая, сидела сестра Фабиу, похожая на богиню Тоэрис, и вишневый привкус жинжиньи, поданной почему-то вместо вина. Никто из них не горевал по покойнице. Я знаю, как португальцы умеют горевать. Эти люди просто собрались в знакомом доме, чтобы поглазеть на портреты предков и посплетничать о растраченном наследстве. Меня они не замечали, и я был этому рад.
Проводив нотариуса, я решил открыть балконную дверь – воздух в гостиной так загустел и нагрелся, что трудно было дышать, – дернул за медную ручку, изображавшую звериную лапу, остался с ней в руке, оступился и чуть не упал. Агне засмеялась, а за ней засмеялись и напудренные кузины, тихо, в кулачок. Я был в такой растерянности, что выкурил две самокрутки подряд, стоя у парадных дверей и глядя на улицу. На лестницу вышел один из двоюродных дядьев, с таким же ртом в ниточку, как у покойного Фабиу, и посмотрел на меня с любопытством:
– Говоришь по-португальски, наследник?
– Нет, – я расправил плечи, – может, хочешь дунуть?
– Слушай, что у тебя было с этой славянкой? Мне говорили, что в тебе тоже есть русская кровь.
– Это плохо, что ли?
– Это странно, парень. Дом принадлежал семье больше ста лет, его реставрировал бакалейщик Рикардо Брага, каждую балку самолично проверял, витражи заказывал у церковного стекольщика, а теперь здесь живут русские, и всегда будут жить русские, как сегодня выяснилось.
– Если тебя это так бесит, купи у меня дом, – я был спокоен и казался себе выше ростом, трава всегда действует на меня одинаково. – Проверишь балки самолично. А также контрфорсы.
– Я бы купил, – сказал он без улыбки, – да ты, видно, плохо слушал нашего мэтра. Дом нельзя продать, обменять или сдать в аренду. Во-первых, об этом говорится в последней воле покойницы. Во-вторых, дом принадлежит банку «Сантандер», которому бестолковая russa умудрилась его заложить. Но жить в нем пока можно, так что давай живи, Константен.
Он похлопал меня по плечу и стал спускаться по лестнице, а я вернулся в гостиную, где тут же пролил кофе на ковер, принадлежащий теперь Агне, – по завещанию ей отходило все, что находится внутри, включая посуду, занавески и книги. Потом трава свалила меня с ног, я отправился к себе, упал поперек кровати и заснул. Утром оказалось, что, проводив гостей, мать решила остаться еще на несколько дней, а сестра собрала свои вещи и исчезла, я обнаружил это перед завтраком, когда постучался к ней в комнату, чтобы попросить прощения. С тех пор я не видел Агне четыре года и даже писем от нее не получал.