Умар, чуть склонив голову, смотрел на распростертого на полу Виктора, глаза обоих мужчин горели ненавистью друг к другу. Рамзан закашлялся. Из щитовой валил густой едкий дым, хоть огня и не было видно.

– Ты прожил чуть дольше, чем я хотел, – на удивление спокойно проговорил Умар и опустил ногу на шею охранника.

Он вдавливал кадык постепенно, вслушиваясь в то, как задыхается его пленник. Ногу он убрал, когда обессилевший Виктор уже терял сознание.

– Погоди, – остановил Умар Рамзана, когда тот снял со стены газовый огнетушитель и собирался уже направить струю на дымившийся щит, – пусть немного погорит.

– Мы же задохнемся.

– Вентиляция здесь неплохая.

– Она тоже отключилась.

– Наладим. Иначе в эфир не выйдем.

Среди оплавившихся проводов то и дело проскакивали искры. Умар поднял с пола погнутую медную пластину, вылетевшую из рубильника, и бросил ее на щит, так, как бросают камешек в воду. Пластина мгновенно вспыхнула, разлетевшись расплавленным металлом. Главарь террористов усмехнулся, подручные прочли его желание и без слов подхватили Виктора за руки, с размаху бросили грудью на оголенные провода щита. Он всего на долю секунды коснулся их. Кавказцы слишком быстро разжали пальцы, опасаясь, что и их ударит током. Рослый охранник дернулся и упал на резиновые коврики. Даже в коридоре почувствовался запах сгоревшей плоти.

Рамзан поставил у ног огнетушитель и поднял автомат, готовый добить Виктора.

– Вечно ты спешишь, – усмехнулся Умар, с высоты своего роста рассматривая обожженную, еще дымящуюся грудь охранника, – сам и без нас дойдет, – он перевел взгляд на слабо пульсирующую жилку на шее Виктора.

Биение было неровное, еще пара толчков, и синяя жилка стала неподвижной. Умар поднял голову:

– Теперь отключай общий рубильник и можешь загасить огонь. Тут где-то есть резервная автономная подстанция, мы ее и запустим.

Виктор лежал на спине, его глаза были широко открыты, но он уже не видел ни слабо освещенного потолка, ни террориста, склонившегося над ним. Не слышал он и голосов, звучащих на студии. В его угасающем сознании одна за другой возникали и гасли картины.

Вот он сидит с удочкой над прорубью, сосредоточенно глядя в воду, а на снегу еще подрагивает, но уже коченеет небольшой окунь. Откуда-то со стороны ему подают плоскую фляжку с коньяком, он делает пару глотков и чувствует, как спиртное приятно обволакивает, согревает застывшее на морозе горло.

А потом вдруг возникает его небольшая комната с расстеленной кроватью и с сервированным столиком. Горят свечи, а на тарелке еще шевелит хвостом обледеневший, искрящийся чешуей окунь. У столика стоит обнаженная Танька в туфлях на высоких тонких каблуках и говорит: «Рыба, специально для тебя, дорогой».

«Но почему так болит в груди?» – не понимает Виктор.

От этой боли темнеет в глазах. Совсем темно. И тут ярко вспыхивает солнце. Вокруг снова заснеженный лед Москвы-реки, пронзительно синее, как бывает только зимой, небо. На льду вдалеке рыбаки. И тут же, возле лунки, журнальный столик с едой, выпивкой, на нем поблескивает плоская коньячная фляжка Клима Бондарева, по бокам от нее горят две свечи. Горят ровно, так, как никогда не бывает на улице, даже в самый безветренный день, так, как горели бы они у него в комнате на «французский» Новый год. А возле столика стоит голая Танька на своих каблуках-шпильках с бокалом шампанского в руке. И никакого смущения в глазах, что на нее, бесстыжую, смотрят и другие мужики, собравшиеся порыбачить. Виктору уже как-то не до нее, кружится голова, боль из груди уходит и меркнет свет… Снег становится серым, блекнет небо, в лунке чернота, словно туда тушь налили. Только два огонька свечей пробиваются сквозь мглу, как волчьи глаза в ночном лесу, но и они уходят. И больше нет ни звука, ни вспышки, ни мысли, ни желания… ничего.