о Марке Твене, он был социалистом в теории и капиталистом на практике. При этом, в отличие от более поздних критиков, Хоуэлле считал это обстоятельство не недостатком личности, а типично американским парадоксом. Впрочем, в любом случае это наблюдение лучше подходит к Драйзеру 1930-х годов, чем к человеку, голос которого звучит со страниц «Русского дневника». Находясь в России, Драйзер понимал, что он воспринимается здесь главным образом как «буржуа, зараженный грубым материализмом, или кровосос, неспособный ни осознать несчастья обездоленных, ни посочувствовать им» (см. стр. 275).

Это заявление представляет собой смесь неискренности, самоуверенности и гордости. Драйзер с радостью обсуждал то, что Кеннел называла его любимым тезисом: человек, одаренный от природы большим умом, всегда оказывается впереди, а обладатель маленького невежественного умишки в борьбе за жизнь плетется сзади. Драйзер повторял эту мантру так часто, что Кеннел начала подозревать: для джентльмена он как-то слишком много протестует. Иными словами, большую часть своей сознательной жизни он изо всех сил старался казаться неординарным человеком. Комментарии Драйзера, разбросанные по всему дневнику, многое говорят о неназванных движущих силах, стоявших за этим «тезисом». Приведем несколько примеров. Беседуя с Бухариным, он воинственно спрашивает: «Можете ли вы назвать человека великого ума, вышедшего из пролетариата?» (см. стр. 289) – в устах всемирно известного писателя пролетарского происхождения это высказывание выглядит по меньшей мере странно. Или возьмем случай на борту судна в порту Гагры на Черном море, где пассажиры второго и третьего классов произвели на него почти животное впечатление: «Их огромная сбившаяся масса вызвала у меня ощущение тошноты» (см. стр. 394). Не нужно быть адептом Фрейда, чтобы по достоинству оценить такой «вербальный промах», сорвавшийся с пера американца – сына иммигранта. В том же духе он защищает американскую юстицию в деле Сакко и Ванцетти: «Я попытался объяснить отношение американского общества к иностранцам, которые не были натурализованы» (см. стр. 359).

Драйзер занимался подобными вопросами и спустя много лет. Он мог, например, в письме Менкену оправдывать свою преданность советской тематике собственными пролетарскими корнями: «Я знаю, что вы не цените обычного человека до тех пор, пока он не проникнется сознанием самоценности. Но я… Как вы заметили, Менкен, я, в отличие от вас, человек с пристрастиями. Я родился бедняком»[56].

Собственно говоря, «личный» элемент приглушенно звучит уже в первых газетных статьях, написанных Драйзером после возвращения из России. Он рассуждает: в новой России, возможно, «в той или иной форме удастся устранить это страшное чувство социального страдания, которое так огорчало меня в Америке с тех пор, как я стал достаточно взрослым, чтобы понимать, что такое социальные невзгоды»[57]. Эта сторона его чувств к России стала более ясной в 1930-е годы, когда широко распространившиеся в Америке экономические проблемы побудили Драйзера рассмотреть социальные и политические корни его детских лишений. В процессе этого осмысления он пересмотрел свой предыдущий опыт: «Что касается коммунистической системы, какой я ее видел в России в 1927–1928 годах, то я за нее – обеими руками»[58].

Русские всегда высоко ценили добрую волю Драйзера, печатали его книги и даже в 1968 году назвали его именем улицу в украинском угольном центре Донецка (бывшее Сталино). Но пока Драйзер находился в России, он оценивал советскую систему гораздо хуже – это он ясно дал понять, когда прощался с Кеннел: «Я лучше умру в Соединенных Штатах, чем буду жить здесь», – ворчал он (см. стр. 411). К этому моменту великий поклонник индивидуализма был совершенно измотан суровыми условиями поездки. Кеннел позже вспоминала о его состоянии так: «Как жалко теперь выглядел американский представитель! Его элегантное светло-серое пальто было все в грязи, его шарф истрепался, костюм был помят, галстук-бабочка утерян, а сам он давно не мылся»