– Накрась губы вот так, – приказывал ей маленький Людвиг, – брови вот так. Больше пудры, я хочу, чтобы ты была бледной.

Мне удалось взять ее телефон, и во время следующей поездки, в Гамбург, я уже договаривался с ней напрямую. Все повторилось. Она рассказала о себе – где живет, откуда приехала, чему училась. В Гамбурге я приковал ее наручниками к кровати, запер номер и ушел в город, – а когда вернулся, застал ее практически в той же позе, с тем же взглядом – покорности и доверия. К тому времени в купленном мной особняке под Люцерном уже велись ремонтные работы, и мы с дизайнером обсуждали, какую мебель надлежит ставить в какую комнату. Для спальни я нарисовал ему кровать, какую хотел – большую, с железной решеткой у изголовья, с шариками и под пологом – гибрид роскошного брачного ложа и больничной койки. Пока я малевал ему как мог мой проект, мне представлялась очаровательная картина – как с утра, встав с кровати, я целую мою Еву, как нежно защелкиваю наручник на запястье и спинке кровати, как ухожу, чтобы прийти – и застать ее все там же. Я постепенно понимал, что любовь моего отца была властной и что если она обходилась без наручников – то лишь потому, что было другое время. Но Власть есть Любовь – и это такое же абсолютное понятие, как Моцарт и Вагнер, как любовь и семья, как синий журавлик на хвостовом оперении моих самолетов.

Контейнер с моими личными вещами был на пути в Швейцарию, когда дела привели меня в Мюнхен, и я вызвал ее к себе. «Побудем вместе, – думал я, – а в следующий раз приглашу ее ко мне в Люцерн». В тот вечер на ней было платье в стиле ретро, почти как то, что носили перед войной. Я объяснял ей, как надо краситься: вспоминал маму, показывал, как сделать помадой «губки бантиком» и как рисовать брови дугой. И ночью проснулся в предчувствии, в неясном ожидании, что я обниму ее, разбужу и она встанет и сонно закружится перед зеркалом в своей ночной рубашке. Мама, – почти позвал я сквозь сон, протянул руку, чтобы найти ее рядом со мной – и толкнулся в темную пустоту.

Свет горел в ванной, желтая световая линия резала комнату от угла до плохо прикрытой двери, зацепляя случайные, ненужные вещи: черную телефонную трубку, плазменную панель, путеводитель по Мюнхену. Она сидела на краю ванны, сонная и очаровательная, в пеньюаре, с растрепанными волосами, подогнув под себя ноги, руки с синяками от наручников на запястьях – но теперь свободные. И этими руками она держала телефон с огрызком на задней стенке, писала кому-то эсэмэски. Было три часа ночи – и в этой печальной темноте, прислушиваясь, как остывала справа от меня постель, – я снова был один и горько и жестоко смеялся над собой, решившим, как черт знает какой романтический Вертер, что ее привело ко мне в Мюнхен что-то еще, кроме заработка.

Я отвернулся и заснул. Мне приснился сон, длинный коридор виллы в Гамбурге со стенами из какого-то дрянного щелястого дерева, пропускавшего свет, с дырками от сучков. В конце коридора, в бархатной комнате, отведенной под отцовские эксперименты, меня ждали, торжественно и неподвижно столпившись, какие-то люди. Было много незнакомых, были совсем странные персонажи, вроде невысокого крепкого парня в форме охранника, на плече у которого была какая-то эмблема и надпись славянским шрифтом – он глядел прямо на меня, но, кажется, не видел, а видел что-то другое и иногда в беззвучном крике открывал рот.

Там была Ева, в прелестных туфельках и с кружевным зонтиком, под руку с парнем в пиджаке и белой рубашке без галстука, там был мой сын Карстен, тоже с парнем, тоже под руку. Был там дядя Давид, был одетый в кожаную куртку режиссер, к тому времени давно уже мертвый, и пилот боинга капитан Шуманн, с разводным ключом в руке, с застывшим, бесконечно грустным лицом. В центре этой полукольцом сомкнувшейся вокруг меня компании был Махмуд – и пока остальные торжественно и строго смотрели на меня, его бешеные глаза искали что-то наверху. Рывком он вытащил из толпы женщину, с которой мы познакомились на кладбище, – она была в наручниках, глаза завязаны черной бархатной повязкой.