– Не все, – хмуро буркнул Алексей, и она бросила на него быстрый тоскливый взгляд.

– Алексей, – строго сказала она, – ты судишь людей. Это грех.

– Значит, я грешен, – легко согласился он.

Они вышли из ограды, но не вернулись на велотрассу, а стали спускаться вниз по глинистой немощеной дороге, которая когда-то еще на памяти Алексея служила главной улицей деревни Татарово. Сейчас места бывших дворов отмечали заросли давно отцветшей сирени и яблоневые деревья. Он рассказывал ей кое-что о своей работе, не удержался и похвалился, что, возможно, находится в шаге от серьезного открытия, которое способно повлечь самые непредсказуемые последствия в медицине. Они болтали о том и о сем, в их беседе наконец появилась непринужденность, и в Кире забрезжила какая-то уверенность, что скоро несчастьям ее придет конец и все опять станет привычно и хорошо. И ей казалась непостижимой мысль, что причиной тому человек, от которого она когда-то отказалась и который снова появился в ее жизни.

* * *

После этой первой за девять лет прогулки с Кирой Алексей попросту испугался оставаться наедине с самим собой. Вдруг ему стало ясно, что по какой-то причине, разгадать которую даже нечего было и помыслить, ему суждено добиваться этой женщины, и добиваться с условием, что результат не будет очевиден, что сумма исполненных уроков, положенная к ее ногам, не имеет в этой непонятной игре никакого значения, и что однажды, действительно, так уже случилось.

Антона он нашел на голубятне, которая, сколько помнил себя Алексей, стояла через улицу в небольшом сосновом лесочке, за которым начинался забор знаменитой на всю страну Центральной клинической больницы. Голубятня принадлежала некоему дяде Саше, и Антон водил с ним знакомство. Дядя Саша, а фамилию его, наверное, знали только в ЖЭКе, в каком-то смысле являлся символом района, причем бессменным. Кончины дяди Саши ждали каждый год еще с Московской Олимпиады, и каждый год ожидания летели прахом. Проходили лета, сменяли друг друга политические эпохи, умирали генеральные секретари и избирались демократические президенты, а дядя Саша поживал себе, и историческое время смыкалось над ним, точно кроны сосен, осенявших его голубятню. Как он в нем ориентировался, было непонятно. Спроси его, пожалуй, при каком строе он живет, такой вопрос поставил бы его в тупик, правда, затруднились бы на него ответить и сами создатели этого строя. Он просто жил, и жизнь его являла собой одну из тех апорий, которыми мир показывает людскому разуму тщету его усилий разгадать мирские тайны и промыслы.

Зато уж напитки, которыми последние шесть десятков лет радовал граждан отечественный пищепром, дядя Саша знал наперечет – от «Золотой осени» и портвейна «Агдам» до последних разработок в этой увлекательной сфере.

Голубятня представляла собой сооружение из металлических листов сложноподчиненной и трудноопределимой формы. Стены ее, выкрашенные непременной зеленой краской, украшали нанесенные посредством трафарета белые целующиеся голубки. Облик самого дяди Саши как нельзя лучше отвечал его занятиям. Это был крупный мужчина с кирпично-красным лицом, изборожденным морщинами, которых от года к году становилось все больше. Цвет его никогда не менялся, а сомнений относительно того, что именно придает дяди-Сашиному лицу подобный оттенок, и быть не могло, вот почему его-то и не считали за жильца. На руках его пестрели какие-то полустертые временем татуировки, свидетельствовавшие за то, что в молодые годы дядя Саша испытал бурю и натиск жизни.