– Да что с ней сегодня? Какая муха ее укусила?

И тут, словно и вправду меня укусила какая-нибудь из тех противных мух, блестящих, зеленоватых или цвета мыльных пузырей, какие летают летом, я говорю Павлу Григорьевичу – и папе! – что мне совершенно ни к чему заниматься арифметикой, мне не нужна эта арифметика, я прекрасно проживу без всякой арифметики. То, что я собираюсь делать в жизни, не имеет никакого отношения к арифметике, со встречными поездами, с бассейнами и трубами, с купцами, которые купили семьдесят аршин сукна или восемь ящиков мыла…

– А можно у тебя спросить, – очень серьезно говорит папа, – что же это такое ты собираешься делать в жизни? Это не секрет?

– От мамы пока секрет: она взволнуется, заплачет. Ну, понимаешь, женщина… Но от тебя не секрет. И от Павла Григорьевича тоже не секрет. Я бы вам раньше сказала, да тут с утра были твои доктора.

– Так что же ты собираешься делать?

Я не смотрю ни на папу, ни на Павла Григорьевича. Я смотрю мимо них, в пустой угол комнаты, где нечего видеть. Перед моими глазами сверкает золотой султан и переливающееся блестками платье – среди львов и тигров.

– Я хочу, – и, пожалуйста, не отговаривайте меня, это не поможет! – я хочу быть укротительницей диких зверей… – Это я выпаливаю очень твердо.

Папа и Павел Григорьевич не переглядываются, не смеются.

Папа тихонько барабанит пальцами по одеялу.

– Так… А почему, собственно, тебе это хочется?

– Потому что укротительница смелая. Она – герой!

– Смелая? Да, конечно. Даже очень смелая, это я признаю. И восхищаюсь ее смелостью. И всякий признает и восхищается. Но герой? Нет, она не герой.

Я смотрю на папу пораженная – я не понимаю: что он, шутит?

– Укротительница зверей – не герой?

– Нет. Не герой.

– Ой, папа, что ты говоришь! Ты вошел бы в клетку со львами и тиграми?

– Нет. Не вошел бы.

Я торжествую:

– Вот видишь! А говоришь: она не герой! А сам не вошел бы! Значит, боишься?

– Конечно, боюсь. Разве я тебе сказал, что я такой же смелый человек, как эта укротительница? Я этого не говорил. Таких бесстрашных людей, может быть, только одного на тысячи и найдешь. Но ведь кому нужна эта смелость? Зачем укротительница три раза в день входит в клетку с хищниками? Если бы она, рискуя жизнью, спасла этим кого-нибудь – безоружного человека, ребенка, ну, хоть корову, что ли, – это было бы геройство! А так – бросать свое мужество на ветер, на потеху ротозеев… Ну подумай сама: в чем тут геройство?

Павел Григорьевич молчит, но я чувствую, что он тоже согласен с папой.

– Знаете что, друзья мои? – вдруг начинает папа. – Если уж зашел у нас этот разговор, то давайте поговорим о геройстве. Об этом нужно поговорить, нужно… Павел Григорьевич, бог с ней, с арифметикой! Она от нас не уйдет…

Вы разрешаете занять урок под этот разговор?

Павел Григорьевич молча кивает.

– Так вот, пусть каждый из нас расскажет о каком-нибудь герое, которого он сам знал. Кто первый? Ты, Леночка?

В пылу разговора я и не заметила, как в комнату вошла мама и слушала все, что мы говорили. Она берет со своего столика небольшую фотографию в рамочке и подает ее мне. Я не понимаю, зачем мама мне это показывает: я отлично знаю эту фотографию и изображенного на ней военного, его грустные глаза и грудь, увешанную орденами и медалями. Под стеклом рамки фотография обклеена бледными, выцветшими засушенными фиалками.

– Знаешь, кто это? – спрашивает мама.

– Конечно! Это мой покойный дедушка…

– Да. И мой отец… – Мама любовно протирает стекло и рамочку. – Видишь, у него на груди четыре Георгия – «за храбрость»…