Краевед с Директором Музея ушли к церкви, Архитектор уткнулся в карту, а оторвавшись от неё, сурово посмотрел на меня.
– А вот скажи, – начал он, – есть ли какая-нибудь геофизическая аномалия, ведущая от Москвы строго на юг?
Я нервно сглотнул, начал мычать и трясти головой. Ничего мне на ум не приходило. Поняв это, Архитектор мгновенно утратил ко мне интерес.
Тогда я сел на камушек и, набив трубку, принялся курить, озираясь вокруг.
Всё-таки место было непростое, и я вспоминал хоббитов, что шли через поля минувших битв, на которых не то росли особые цветы, не то и вовсе видели странное свечение.
Рассказывали мне, что здешняя усадьба принадлежала Сергею Герасимовичу Домашневу, другу братьев Орловых и военачальнику, что храбро дрался с турками.
Впрочем, потом он стал директором Петербургской Академии наук, в этой должности предшествовал княгине Екатерине Романовне Дашковой.
Говорили будто, что рабочие, ремонтировавшие Воскресенскую церковь, совсем недавно извлекли из фамильной усыпальницы довольно массивный скелет, но священник рассказывал, что этот остов уже перезахоронили. А деревянные детали гроба тут же рассыпались в руках свидетелей.
Остался от былого величия, кроме церкви, лишь парк с прудами.
Парк и пруды и впрямь были хороши, но уже наступали на них дачники. А отечественные дачники куда страшнее крымских татар, и отбиться от них попросту невозможно.
С этим я залез в машину, приложился к фляжке и заснул в своём углу.
Я дремал, и мне виделись давние случайные путешествия с друзьями.
Вот мы едем в Мураново. Мы едем туда, и раз за разом музей оказывается закрыт, и сокровища Боратынского и Тютчева остаются не исследованы. За забором блеют крохотные козы, дёргая кургузыми хвостиками. Пруд воспет Боратынским, но никто из нас не помнит этого стихотворения, а грязная гладь не манит купаться.
Близ музея мы нашли Святой источник, где рядом с фонтанирующей трубой стояла купальня – маленький бревенчатый домик, похожий на баню. Товарищи мои да и я сам решили смыть грехи и, накинув на дверь крючок, полезли в воду. Вода была мутно-белой и, казалось, размышляла: сейчас ей подёрнуться ледком или же подождать первых заморозков.
За неимением более подходящего места я процитировал свою любимую фразу, что написал, правда по-французски, Федор Иванович: «Всё, что ты мне говоришь в последнем письме о живительной силе, которую черпает душа в сознательном смирении, идущем от ума, конечно, весьма справедливо, но что до меня, то, признаюсь тебе, я не в силах смириться с твоим смирением, и, вполне восхищаясь прекрасной мыслью Жуковского, который как-то сказал: “Есть в жизни много прекрасного и кроме счастия”, я не перестаю желать для тебя счастия…»[11] При этом то был зачин поздравления дочери с именинами. Хороший, надо сказать, зачин для поздравления.
Но ещё лучше он подходил ко мне, искавшему утешения в путешествиях.
А везде вокруг Муранова и Радонежа росли огромные борщевики, похожие на бамбук, – вдвое выше человеческого роста, они подтверждали святость воды. Место было действительно необычное: по дороге то и дело фланировали парами карлики, будто встал на постой рядом цирк лилипутов. Цокая копытами, прошла одинокая лошадь. Лежал скелет автомобиля – сквозь него тоже пророс борщевик.
Ночь упала на русскую землю, и мы принялись прятаться от неё в придорожных ресторанах, где оттягивались после рабочего дня плечевые и дистанционные, где звучала армянская речь и угрюмо гавкали собаки, неестественно разбросав лапы по земле.
Все искали своего счастия или чего-нибудь прекрасного кроме него.