Взводный поглядел на Петьку сонными глазами, сказал:
– Чудак народ… Валандаются с парнишкой, его мучают и сами мучаются.
Хмуря рыжие брови, еще раз глянул на Петьку, выругался матерно, крикнул:
– Иди, вахлак, к сараю!.. Ну!.. Иди, говорят тебе, и становься к стене мордой!..
На крыльцо вышел белоусый махновец из штаба, перевесившись через резные балясины, сказал:
– Взводный, чуешь?.. Не стреляй хлопца, нехай он ко мне пойдет!
Петька взошел на крыльцо, стал, прислонясь к двери. Белоусый подошел к нему вплотную, сказал, стараясь заглянуть в узенькую, окровяненную щелку глаза:
– Крепкий ты, хлопец… Я тебя мылую, запишу до батька у вийсько. Служить будешь?
– Буду, – сказал Петька, закрывая глаз.
– А не утэчэшь?
– Кормить будете, одевать будете – не сбегу…
Белоусый засмеялся, наморщил нос.
– И хотел бы утэкты, та не сможешь… Я за тобой глаз поставлю. – Оборачиваясь к провожатому, сказал: – Возьми, Долбышев, хлопца в свою сотню, выдай, что ему требуется из барахла. Он на твоей тачанке будет. Гляди в оба. Винтовку пока не давай!
Хлопнул Петьку по плечу и, покачиваясь, ушел в дом.
Из станицы выехали на другой день в полдень. Петька сидел рядом с вислоусым Долбышевым, качался на козлах, думал тягучую, нудную думу.
Взмешенная грязь на дороге после дождя вспухла кочками. Тачанку встряхивает, раскачивает из стороны в сторону. Шагают мимо телеграфные столбы, без конца змеится дорога.
В хуторах, поселках – шум, мужичьи взгляды исподлобья, бабий надрывный вой…
Вторая группа откололась от армии и пошла по направлению к Миллерову. Армия двигалась левей.
Перед вечером Долбышев достал из козел измятую буханку хлеба, разрезал арбуз. Прожевывая, кинул Петьке:
– Ешь, браток, ты теперь нашей веры.
Петька с жадностью съел ломоть спелого арбуза и краюху хлеба, пахнущую конским потом.
Долбышев откромсал тесаком еще ломоть, сунул Петьке.
– Только нет у меня на тебя надежи! Так соображаю я, что сбегишь ты от нас! Порубать бы тебя – куда дело спокойнее!
– Нет, дядька, напрасно ты так думаешь… Зачем я от вас буду убегать? Может, вы за справедливость воюете…
– Ну да, за справедливость. А ты думал – как?
Петька поправил на глазу повязку и сказал:
– А ежели за справедливость, то на что ж вы народ обижаете?
– А чем мы его забижаем?
– Как чем? Всем! Вот хутор проехали, ты у мужика последний ячмень коням забрал. А у него детишкам есть нечего.
Долбышев скрутил цигарку, закурил.
– На то батькин приказ был.
– А ежели бы он приказ дал всех мужиков вешать?
– Гм… Ишь ты куда заковырнул!
Долбышев развешал над головой полотнища махорочного дыма, промолчал.
А на ночевке Петьку позвал к себе сотенный, рябой матрос Кирюха-гармонист, сказал, помахивая маузером:
– Ты, в гроб твою мать, так и разэтак, если еще раз пикнешь насчет политики – прикажу поднять у тачанки дышло и повесить тебя, сучкинова сына, вверх ногами… Понял?
– Понял, – ответил Петька.
– Ну, метись от меня ветром да помни, косой выволочек, чуть что – другой глаз выдолблю и повешу!..
Понял Петька, что агитацию нужно вести осторожнее. Дня два старался загладить свой поступок: расспрашивал у Долбышева про батько, про то, в каких краях бывали, но тот хранил упорное молчание, глядел на Петьку подозрительным, исподлобья, взглядом, цедил сквозь сжатые зубы скупые слова. Однако Петькина услужливость и благоговение перед ним, перед Долбышевым (который родом сам не откуда-нибудь, а из Гуляй-Поля и жил с Нестером Махно прямо-таки в тесном суседстве), его растеплили, разговаривать стал он с Петькой охотнее – и через день выдал ему карабин и восемьдесят штук патронов.