* * *

Осень в этом году пришла спозаранку, степь оголила, брызнула жгучими заморозками.

Утром, перебирая в постовальне шерсть, сказал отец Петру:

– Ну, сынок, теперь работенки нам хоть убавляй! Морозы двинули, каза`чки шерсть перечесывают, а наше дело – струну поглаживай да рукава засучай повыше, а то спина взмокнет!..

Приподнимая голову, улыбнулся отец, сощурились выцветшие серые глаза, на щеках, залохмативших серой щетиной, вылегли черные гнутые борозды.

Петр, сидя на столе, обделывал колодку; поглядел, как на усталом лице отца тухнет улыбка, промолчал.

В постовальне душно до тошноты, с кособокого потолка размеренно капает, мухи ползают по засиженному слюдяному оконцу. Сквозь него заиневший плетень, вербы, колодезный журавль кажутся бледно-радужными, покрытыми ржавой прозеленью. Взглянет мельком Петр во двор, переведет взгляд на голую согнутую спину отца, шевеля губами, высчитывает уступы на позвоночном столбе и долго глядит, как движутся лопатки и дряблая кожа морщинистыми комками собирается на отцовой спине.

Узловатые пальцы привычно быстро выбирают из шерсти репьи, колючки, солому, и в такт движениям руки качаются лохматая голова и тень ее на стене. Приторно и остро воняет пареной овечьей шерстью. Пот бисерным горошком сыплется у Петра по лицу, мокрые волосы свисают на глаза. Вытер ладонью лоб, колодку кинул на подоконник.

– Давай, батя, полудновать? Солнце, гля-кось, куда влезло, почти в обеды.

– Полудновать? Погоди… Скажи на милость, сколько этого репья!.. Битый час гнусь над шерстью.

Соскочил Петр со стола, в печь заглянул. Потные щеки жадно лизнула жарынь.

– Я, батя, достаю щи. Больно оголодал, жрать охота!..

– Ну, тяни, работа потерпит!

Сели за стол, не надевая рубах; не торопясь хлебали щи, сдобренные постным маслом.

Петр покосился на отца, сказал, прожевывая:

– Худой ты стал, будто хворость тебя точит. Не ты хлеб ешь, а он тебя!..

Задвигал скулами, улыбаясь, отец:

– Чудак ты какой! Равняй себя с отцом: мне на Покров пойдет пятьдесят семой, а тебе – семнадцать с маленьким. Старость точит, а не хворь!.. – И вздохнул. – Мать-покойница поглядела бы на тебя…

Помолчали, прислушиваясь к басовитому жужжанию мух. На дворе остервенело забрехала собака. Мимо окна – топот ног. Распахнулась дверь, стукнувшись о чан с вымоченной шерстью, и в землянку вошел задом Сидор-коваль. Шапки не снимая, сплюнул под ноги:

– Ну и кобеля содержите! Норовит, проклятый, не куда-нибудь кусануть, а все повыше ног прицеляется.

– Он сознает, что ты за валенками идешь, а они не готовы, потому и препятствует.

– Я не за валенками пришел.

– А ежели не за ними, то присаживайся вот сюда, на бочонок, гостем будешь!

– В кои веки в гости заглянул, и то на мокрое сажаешь! Не будь, Петруха, таким вредным человеком, как твой батянька!..

Посмеиваясь в кустистую бороденку, присел Сидор около двери на корточки, долго сворачивал негнущимися пальцами цигарку и, закуривая, плямкая губами, пробурчал:

– Ничего не знаешь, дед Фома?

Отец, заворачивая шерсть в мешок, качнул головой, улыбнулся, но в глазах Сидора прощупал острые огоньки радости и насторожился.

– Что такое?

Сквозь пленку табачного дыма проглянуло лицо Сидора, губы по-заячьи ежились в улыбку, глаза суетились под белесыми бровями обрадованно и тревожно.

– Красные жмут, по той стороне к Дону подходят. У нас в станице поговаривают – отступать… Нынче на заре вожусь в своей кузнице, слышу – скачут по проулку конные. Выглянул, а они к кузнице моей бегут. «Кузнец тут?» – спрашивают. «Тут», – говорю. «В два счета чтобы кобылицу подковал, ежели загубишь – плетью запорю!..» Выхожу я из кузницы, как полагается, черный от угля. Вижу – полковник, по погонам, и при нем адъютант. «Помилуйте, говорю, ваше высокородие. Дело я свое до тонкости знаю». Подковал я ихнюю кобылку на передок, молотком стучу, а сам прислушиваюсь. Вот тут-то и понял, что дело ихнее – табак!..